В этом солдатики конвойной команды очень услужливы и не отказывают арестантам ходить на вокзал за покупками и кипятком.
Вообще русский солдат, несмотря на суровую, грубую внешность, имеет доброе сердце, и оно-то во многом облегчает участь тех несчастных, которые бывают ему вверены.
По размещении арестантов по вагонам, солдатики обращались с ними уже более гуманно: сняли наручники, услуживали чем могли и разговаривали без всякого принуждения, не изображая из себя начальства.
За чаепитием начались разговоры, рассказы, кто куда следует.
В вагоне, в котором находился Савин, помещались большей частью пересыльные арестанты.
Арестанты разделяются на категории: каторжных, бродяг, ссыльных и пересыльных.
К последней принадлежат все лица, пересылаемые по требованию судебных и административных властей, беспаспортные, а также приговоренные уже к наказанию и отсылаемые к месту заключения в тюрьмы или арестантские роты.
Как только поезд тронулся, в вагоне все преобразилось.
Сидевшие до тех пор чинно арестанты поснимали с себя ужасные серые с бубновыми тузами халаты, растворили окна и стали весело и шумно разговаривать между собой.
Вот затянули песню, которую подхватили и солдатики.
Появился табак, водка, пронесенные украдкой и продаваемые арестантам по повышенным ценам. Так, восьмушка махорки, стоящая в продаже три копейки, продавалась по двугривенному, и полбутылки водки – шестьдесят копеек.
Конечно, этой контрабандой могли воспользоваться только имущие арестанты, большинству же приходилось с завистью смотреть на этих счастливцев.
Кроме запрещенной торговли водкой и табаком, солдаты вели также торг и съестными припасами по ценам доступным для арестантов.
У них был большой запас бубликов, сельдей, вареной печенки и печеных яиц.
На этой торговле они наживали самые пустяки, только, как они выражались, «на табачишко».
Все это Николай Герасимович узнал от подсевшего к нему во время пути унтер-офицера.
Это был разбитной малый, земляк Савина – калужанин.
– Посудите сами, – говорил он, – как нам не промышлять с арестантами. Без этого мы бы без табаку и чаю насиделись, не говоря о том, что вечно и так бываем впроголодь. Чего купишь на шестнадцать копеек.
– Ну, а начальство как на это смотрит?
– Что начальство! Оно хотя и знает, да молчит, покуда все идет исправно… Есть у нас один офицер построже, ну, когда едем с ним, немного опасаемся насчет водки, про прочие продукты и он ничего не говорит… При этом же офицере, что теперь ведет партию, что хошь тащи, только чтобы было всегда все исправно, да по прибытии на место в Киев, Одессу или Брест, чтобы ничего не было заметно, а в пути дебоширь сколько хочешь… Он сам тоже мухобой-то порядочный… Клюнет, да и спит всю дорогу… За его простоту не только мы, но и арестанты его ужас как любят.
– А вам часто приходится ездить с партиями?
– Да, почитай, мы все в разъездах… У нашей киевской конвойной команды три тракта: на Москву, на Одессу, да на Брест. Свезем партию в один конец, а на следующий день принимаем обратно на Киев; ну, в Киеве дня два или три отдыхаем, а затем снова в отправку.
– А всегда у вас такие большие этапы, как сегодня?
– Какой же это этап, сто двадцать человек! Бывают этапы в триста, четыреста арестантов, так что смен не хватает на посты к вагонам, и приходится солдатикам стоять бессменно всю дорогу на посту. Тяжелая наша служба! – вздохнул унтер-офицер.
– Почему же вся эта служба лежит на киевской команде, а не на одесской, брестской и других?
– В Одессе конвойной команды совсем нет, ну, а брестская и московская имеют свои тракты. Брестская в нашу сторону и не ходит, она препровождает на Вильну и Белосток; московская же сдает нам этапы в Курске и принимает от нас этапы там же. Вот поедете дальше на Москву, так увидите.
– Значит и в Курске бывает пересадка?
– Нет, там мы сдаем прямо с вагонами, в Киеве же бывает отдых, и вам придется три дня дожидаться московского этапа.
– Из Киева, значит, мы с вами опять поедем до Курска?
– Да, с нашей же командой, но не с нами. Мы с теперешним офицером поедем днем раньше вас в Брест, а вы отправитесь с другим нашим же офицером, капитаном Ивановым.
Болтая таким образом, Николай Герасимович напился с унтер-офицером чаю и закусил, угостив его настоящими турецкими папиросами, имевшимися у него из Константинополя.
Куренье ему было разрешено, как в одесской тюрьме, так и конвойным офицером, и у него, к счастью, еще был запас прекрасных египетских папирос.
Именно, к счастью, потому что не будь их, Савину нечего было бы курить, так как денег при нем почти никаких не было.
При аресте его в Константинополе, у него были отобраны все документы, ценные вещи и деньги и все это было опечатано и отправлено в Петербург.
Когда же перед отъездом он стал просить консула Логовского дать ему денег на дорогу, тот ответил:
– Вам деньги ни к чему, повезут вас на казенный счет и вам все будет, об этом уже сделано распоряжение.
Действительно, распоряжение было сделано.
С Савина за перевозку денег не спрашивали, но отправили по этапу, выдавая ему на харчи «дворянский порцион», то есть пятнадцать копеек в день.
В консульстве, однако, отбирая у него деньги, оставили ему мелочь, бывшую в жилетном кармане.
Этой мелочи было: три меджидие и несколько пиастров, которые Николай Герасимович и разменял у буфетчика на «Корнилове», за что получил семь рублей двадцать копеек.
На эти деньги он мог купить себе в Одессе чаю, сахару, жестяной арестантский чайник и стакан, да пользовался улучшенной пищей во время его двухнедельного пребывания в одесской тюрьмй прибавляя к получаемому им порциону по пятнадцати копеек день.
Эти расходы истощили и без того тощий его капиталец, так, что при отправке его из одесской тюрьмы Савину выдали на руки только всего рубль двадцать копеек его собственных денег, да на три дня впредь порциону – сорок пять копеек.
Вот все, что было у него в кармане при отправлении его этапом в дальний путь.
Понятно, что он не мог роскошничать, а должен был удовольствоваться покупкою яиц и бубликов у солдат, запивая дешевеньким чайком вприкуску.
В том же вагоне, где находился Николай Герасимович, ехал еще один арестант из привилегированных, некий дворянин Лизаро, с которым Савин вскоре познакомился.
Сначала он не обратил на него внимания, так как Лизаро был одет в арестантский халат, но когда он снял с себя его и оказался в весьма потертом пиджаке, то этот туалет, редкий между арестантами из простых, бросился в глаза Николаю Герасимовичу, и он спросил унтер-офицера, указывая на арестанта в пиджаке:
– Кто это такой?
– А это дворянин Лизаро, тот, знаете, который на семи женах женат.
– Как на семи женат?
– Да вы разве не читали в ведомостях? Его уже судили в трех местах за это, а теперь везут еще в остальные места судить.
Конечно, такие слова унтер-офицера заинтересовали Николая Герасимовича, и он познакомился с этим семиженцем.
Лизаро был еще молодой человек лет двадцати пяти, брюнет небольшого роста, худой, с красивым, но крайне изможденным лицом.
Одет он был, как уже сказано, в очень поношенное платье, но и в этом костюме держался очень прилично: видно было, что он когда-то принадлежал к хорошему кругу.
– А я уже давно собирался к вам подойти, господин Савин, – сказал он Николаю Герасимовичу, когда тот обратился к нему с каким-то незначительным вопросом, – но совестился и боялся вас обеспокоить. В одесском замке многие вами интересовались, да уж держали вас там больно строго.
– Почему же мною интересовались?
– Да как же не интересоваться вами… Уж слишком много писали об вас в газетах за последнее время.
– Что же писали?
– Чего только не писали! И молодец же вы, господин Савин, Стамбулова и того провели!
– Так здорово меня прохватывали в газетах?
– В некоторых, не скрою, вас порядочно-таки продернули, но зато в других восхваляли и жалели, что вам не дали достигнуть задуманного. Немного еще, и вы были бы болгарским князем. Жаль, что сорвалось! Да вот у меня есть «Новороссийский телеграф», в котором говорится о вас.
Лизаро вынул из кармана засаленный номер газеты и подал его Николаю Герасимовичу.
– Тут, в фельетоне… – указал он, когда Савин развернул газету.
Николай Герасимович, давно не читавший русских газет, впился с жадностью в печатные строки.
«Еще одно последнее сказанье, – писал фельетонист, – и летопись окончена моя, но это последнее сказанье стоит всех предыдущих вместе, и вот почему я оставил его „pour la bonne bouche“ – как говорят французы. Чтобы быть знаменитостью, надо чем-нибудь выделиться из массы, умом ли, красноречием ли, хотя бы даже особо длинной фамилией, как был знаменит этим один благородный гидальго, которого звали Лаперузо-Суза-Танти-Кванти-Аликванти-Конте-Понте-Делеспонте-Вериго-дель-Компостельо. Но герой моего рассказа не отличается этим, он не обладал такой звучной и неудобно натощак произносимой фамилией, его зовут коротко и ясно – корнет Савин.