Когда солдаты надели кандалы, Радищев почувствовал, как у него пересохло в горле, и ему захотелось пить. Билось сердце. Он боялся, чтобы не наступил очередной приступ болезни и не случился припадок. Резкие удары сердца отзывались в голове, словно сжатой тисками.
Радищев обвёл глазами судей. Ему хотелось сказать им, что тот, кто делает вид, что проникает в сердца человеческие, должен знать, что ни заточение, ни ссылка не могли сломить и не сломят его убеждений: он уходит в Сибирь прежним поборником свободы, врагом рабства и самодержавия. Но Радищев лишь вскинул руки, забренчав оковами, быстро зашагал к дверям.
…Арестантский возок прогромыхал по набережной, разбивая колёсами пузырящиеся лужи, и задержался возле разведённого моста через Неву. По реке проходили суда и баржи. Радищев видел их сквозь небольшое решётчатое окошко возка. Мысли его отвлеклись. Быть может, баржи шли из Вышневолоцкого канала с хлебом и товарами для столицы, те самые баржи, которые он некогда видел в Вышнем Волочке, думая тогда о богатстве своей страны и тяжкой судьбе её жителей.
Александр Радищев припал лицом к железным прутьям решётки. Он прощался с родным Санкт-Петербургом — столицей огромной и многострадальной России. Больше всего ему хотелось в эту минуту взглянуть на детей, на Елизавету Васильевну и сказать им что-то тёплое, приветливое и утешительное.
Посиневшие губы Радищева шептали: «Простите, мои возлюбленные, можете ли простить вашему отцу и другу горесть, скорбь и нищету, которую он навлёк? Услышать бы сейчас голос ваш, посмотреть бы перед разлукой, подержать бы мгновение в объятиях своих…»
Но он понимал, что в его положении это могло быть лишь мечтой. Эти мечты будут согревать в тяжёлые годы ссылки, не дадут остынуть его вере и ослабнуть духовным силам. Ему надо сохранить себя для чего-то важного, оставшегося не сделанным в его жизни. Александр Николаевич верил в это, хотя и не мог бы сказать, для какого нового испытания и подвига в будущем готовил себя. Путь в Сибирь, жизнь в Илимске Радищев ещё отчётливо не представлял себе.
Государственного преступника сопровождали два конвойных солдата. Они получили прогонные на три почтовых лошади до Новгорода и наказ — следовать без особых задержек.
На заставе путь возку преградила рогатка, укреплённая на полуизломанном колесе. Рядом с караульней пылал костёр. Отставной солдат в худой шапке и затасканном полушубке, распахнув полы, грелся возле огня.
— Эй, на заставе! — окликнул старший конвоир.
— Кажи подорожную! — отозвался солдат.
Старший конвоир соскочил с возка и подошёл к костру.
— От Управы благочиния, — нарочито громко и подчёркнуто сказал он, вытаскивая из-за пазухи пакет с сургучной печатью.
Отставной солдат, не взглянув на пакет, сощурив от дыма глаза, не спеша потирал руками согревшиеся колени и удовлетворённо покряхтывал. Старшему конвоиру, при виде его блаженного, заросшего густой щетиной лица, захотелось также постоять с минутку у огня, отогреть свои окоченевшие члены, покурить, несмотря на строгий наказ беспричинно не останавливаться в пути и не задерживаться на заставах с государственным преступником.
Ярко пылавший костёр и гревшийся возле огня солдат потянули к себе уютом на перепутье. Впереди была грязная дорога, темень, сырость и холод осенней ночи. «Пропади оно всё пропадом», — подумал конвоир, сердито сплюнув, недовольный своей собачьей службой, вечным страхом перед приказом и начальством. Он тоже распахнул полы и, широко шагая, приблизился к костру.
— Закурить нема? — спросил он солдата.
Тот важно полез рукой за пазуху и вытащил старенький кисет, перетянутый сыромятным ремешком, на котором было привязано кресало. Он молча протянул своё богатство конвойному.
— Спасибочко тебе.
— Кого везёшь? — поинтересовался солдат, показывая рукой на арестантский возок.
— Ссыльного в Сибирь…
— Тоже человек, скажи, чтоб пустили к огню.
— Ссыльного к огню! — приказал старший конвоир.
Второй конвоир брякнул запором и открыл дверку возка.
— Чай, озяб, погрейся, — грубовато сказал он, — погода размокрилась, холодит до костей…
Радищев, звеня наручниками, охваченный ознобом, подошёл к костру.
— Бедно, братец, тебя снарядили, — заметил солдат. — Камзолишком да железами не согреешься, — и спросил: — Не из военных? Я сам отставной, из унтер-офицеров. Как прозываешься?
— Радищев, — превозмогая дрожь, ответил Александр Николаевич.
Солдат оживился.
— Не тот ли Радищев, что ратовал за ополчение супротив шведов? Я ведь, братец, сам в батальон охраны записался, да всё лопнуло, невесть почему.
Радищев хотел поблагодарить неизвестного человека за приветливые и тёплые слова, но у него перехватило горло и от сильного волнения подступил удушливый кашель.
— Э-э, братец, ты уже перемёрз! — с жалостью проговорил солдат и, скинув полушубок, набросил его на вздрагивающие плечи Радищева.
— Малость замешкались, — забеспокоился конвойный, что предъявлял пакет, и скомандовал: — К возку!
Лошади тронулись, чавкая копытами по грязной дороге. Петербургская застава осталась позади.
3
Медленно тянулась эта беспокойная ночь. Елизавете Васильевне она показалась целой вечностью. Мысли её всё вертелись вокруг одного, волновавшего вопроса: что с Радищевым? Минутами она словно забывалась и усталое тело будто проваливалось в бездну. Порой Рубановская машинально вскидывала руки и хваталась за спинку кровати. Потом состояние такого забытья проходило и мысли сами собой вливались в прежний поток, бесконечно текли и захватывали всё её существо.
Самые различные суждения выслушала Елизавета Васильевна за последние два месяца от родных, знакомых и простых людей, сочувственно относившихся к Радищеву. Суждения эти сводились к тому, что императрица помилует его и отменит смертный приговор, вынесенный уголовной палатой.
Санкт-Петербург как раз в эти дни ликовал, отмечая победу над Швецией. Россия заключила мир, и событие, столь важное в жизни столицы, встречено было радостно, как праздник. Рубановской представлялось, что всё шло навстречу её молитвам и говорило — императрица обязательно помилует Радищева.
Елизавета Васильевна посетила графа Александра Романовича Воронцова, рассказала ему всё, что слышала, что говорили ей другие, что думала она сама, веря сердцем в помилование. Граф Воронцов укрепил в ней надежды, пояснив, что согласно именному Указу её императорского величества всех тяжких преступников велено отсылать из Санкт-Петербургской губернии в Нерчинск на каторжные работы и что, несмотря на Указ, он сделает всё зависящее от него, чтобы добиться замены этой кары, унижающей звание дворянина, поселением в Сибирь. Это было лучше, чем смертная казнь, при одной мысли о которой у девушки останавливалось сердце и глаза заволакивались серой пеленой.
«Какая ужасная жизнь! — думала Рубановская. — Как должен терзаться человек, обречённый на такое существование!» Она пыталась представить Сибирь, жизнь Александра Николаевича на каторге и спрашивала себя: «Может ли быть у него, заброшенного в край стуж и буранов, спокойными душа и сердце?». И отвечала: «Нет! Он будет мучиться и страдать». Ей становилось страшно за Радищева. У неё рождалось, но пока ещё неясно и неосознанно, смелое решение, что она должна будет помочь Александру Николаевичу, облегчить жизнь в неведомой Сибири. Она, именно она, может и должна будет сделать всё, чтобы скрасить и смягчить суровые и трудные дни его ссылки, сохранить в Радищеве человека и отца. В душе её теплилась светлая надежда, что Александр Николаевич вернётся в Санкт-Петербург и среди своих любимых детей, окружённых её заботой и любовью, проведёт счастливо годы своей старости.
Под утро Рубановская впала в забытьё и ненадолго заснула чутким, тревожным сном. Она сразу же очнулась, когда на рассвете, приоткрыв дверь, Дуняша просунула голову с белыми пушинками в растрёпанных волосах. Елизавета Васильевна приподнялась на локтях и спросила, как спалось Кате с Павлушей.
— Хорошо, тихо спали, — проскользнув в комнату, сказала Дуняша. Она была в длинной ночной, из тонкого холста, рубашке. Девушка, внимательно поглядев на Рубановскую, всплеснула мягкими, короткими руками.
— Батюшки, что с вами, на вас лица нету? — Дуняша тут же подала барышне овальное, с ручкой зеркальце, лежавшее на столике.
— Плохо спала, — призналась Елизавета Васильевна, смотря в зеркальце. Под глазами её обозначились синеватые круги, бледные щёки впали. Кожа на лице словно натянулась, приобрела матово-восковой оттенок.
— Вам нездоровится?
— Нет, Дуняша, я думала…
— С Александром Николаевичем ничего плохого не случится, — угадав мысли Рубановской, уверенно проговорила Дуняша.