Даниил слушал, запоминал.
Запомнить было нетрудно — невеликим оказался московский удел! Зажали его сильные соседи. Верх Москвы-реки был под Смоленском, а с полуденной стороны[3] по Москве-реке рязанские волости поднялись до самой речки Гжелки, которая от Москвы в сорока верстах. Да что тут много говорить?! Что вдоль, что поперек Московского княжества — полтораста верст, за два дня из конца в конец можно проскакать, если конь резвый. С малого приходится начинать князю Даниилу Московскому…
Так и сказал боярам:
— С малого начинаю княжение. А дальше — как Бог даст. Окрепнем — раздвинем рубежи. Рубежи-то наши не каменными стенами огорожены…
Вмешался Протасий Воронец. Давно нетерпеливо ерзал на скамье, искал случая вставить слово и наконец дождался:
— Истинно говоришь, княже! С малого начинал и отец твой, блаженной памяти Александр Ярославич Невский. С единого Переяславского княжества. А как возвысился! На всю Русь! Мы поначалу города окреп им, войско умножим, людей соберем на пустующие земли…
— Людей стало много, — перебил Петр Босоволков. — Как прежний великий князь Василий Квашня призвал безбожных ордынцев на Русь, побежали люди из владимирских волостей к Москве. И из рязанских волостей после недавнего татарского разоренья люди бегут к Москве же…[4]
— Таких людей с приязнью встречать надобно, — назидательно произнес Протасий и даже пальцем погрозил наместнику. — Не утеснять, но землю им нарезать под пашню, от тягостей освободить, пока не окрепнут, серебро дать на обзаведение…
— Так и делаем. Чай, и мы не без ума здесь. Княжескую выгоду понимаем.
Московские бояре одобрительно загудели, поддерживая наместника: «Истинно говорит, истинно!»
Протасий Воронец прищурил глаза, процедил недоверчиво:
— Еще поглядеть надобно, как делаете…
— Князь Даниил Александрович поглядит! — отрезал Петр Босоволков. — Князю судить о делах верных слуг своих, никому больше!
Даниил, слушая препирательства самых ближних своих людей, встревожился. Не с розни начинать бы княжение — с сердечного согласия… Но потом вдруг подумал, что, может быть, взаимная ревность Протасия Воронца и Петра Босоволкова на пользу княжескому делу? Может, перед ним не два медведя в одной берлоге, а два работника-страдника у одного ворота?
Бредут такие страдники лицами в разные стороны, но по одному кругу, нажимают на разные рычаги, но веревку наматывают одну, и наматывают в две силы…
Пусть честолюбивые бояре тянут тяжкий груз княжеских забот в две силы, как те страдники у ворота! Пусть! А милостями не обделить ни того, ни другого — это уж его, княжеская забота!
Это был еще один урок княжеской мудрости, постигнутый Даниилом самостоятельно. А сколько их еще будет, таких уроков?
Даниил улыбался боярину Протасию и наместнику Петру одинаково приветливо, не высказывая предпочтения ни тому, ни другому. А спорщики Ярились все больше, чтобы князь оценил их усердие и преданность.
Телохранители Семен и Леонтий Велины стояли возле княжеского кресла, ревниво прислушивались, нет ли в речах бояр умаления достоинства их господина. Но все было как подобает. Спорили бояре между собой, а к Даниилу обращались уважительно, даже лицом светлели.
Семен и Леонтий переглядывались, удовлетворенные.
Даниил беседовал с боярами до полудня, а потом отобедал и — спать. От Бога так присуждено, все на Руси после обеда почивают: и зверь, и птица, и человек. Зачем ломать прадедовские обычаи?
А вечером снова был пир. На этот раз за хозяина был Петр Босоволков. А с концом пира и второму дню волочанского сидения — конец!
Тиун Федька Блюденный крутился юлой. Даже на пирах не был, хоть и звали. Освободил князя от всех забот. То скакал на бойкой лошадке к просеке, по которой волокли на круглых бревнах-катках ладьи, то возился с рогожами возле клади («не дай Бог, дождичек!»), то отмеривал муку и солонину поваренным мужикам («сам не приглядишь — своруют!»).
Пока тиун хлопотал по хозяйству, серебряную казну стерегли телохранители князя. Алексей Бобоша, Порфирий Грех и Ларион Юла томились в душной подклети возле ларца, ругали Федьку последними словами.
К князю Даниилу Федька Блюденный забегал на самое малое время: доложить о делах, спросить совета. Но спрашивал больше из уважения, чем по действительной нужде. Сам все умел, все у него было в порядке: люди накормлены, поклажа увязана в тюки и отправлена на волокушах вслед за ладьями, всюду расставлены сторожа, а за самими сторожами, чтобы не спали, верные люди присматривали…
На волоке, при ладьях, много толклось разного народа, и каждый мечтал самолично известить князя о завершении дела, но первым прибежал с приятной вестью опять-таки Федька:
— Можно трогаться, княже. Ладьи в Яузе.
Даниил в который раз отметил, что с тиуном ему, кажется, повезло расторопен…
* * *
Водный путь по Яузе был недлинным, верст тридцать. К вечеру ладьи добежали до устья. Яуза текла здесь в высоких берегах. Слева к реке подступали крутые холмы, а справа, за нешироким лугом, поднималась Гостиная гора, изрезанная оврагами. Желтая вода Яузы, вливаясь в Москву-реку, клубилась, как бурый дым пожара над торфяником. Свежий ветер гнал навстречу ладьям короткие злые волны.
Сотник Шемяка Горюн поднял над ладьей стяг Даниила Московского. Черное полотнище с шитым золотом Георгием Победоносцем, пронзающим копьем змея, развернулось и затрепетало на ветру. Змей на стяге извивался, как живой.
Ладьи медленно, торжественно поплыли вверх по Москве-реке, мимо заболоченного Васильевского луга, мимо торговых пристаней, возле которых стояли купеческие струги.
Звонко, ликующе ударил колокол церкви Николы Мокрого, покровителя торговли. Стояла эта церковь возле самой реки, и звонарь первым заметил княжеский караван.
Протяжно, басовито откликнулись колокола кремлевских соборов. Город издали приветствовал своего нового владыку.
С реки Москва показалась Даниилу не единым городом, а беспорядочным скоплением деревень и малых сел, сдвинутых к берегу чьей-то могучей рукой.
Дворы стояли кучками — то десяток сразу, то два или три, а то и поодиночке, россыпью. А между ними луга, болота, овраги, березовые рощи.
Погуще стояли посадские дворы на возвышенности, примыкавшей к восточной стене Кремля. К Москве-реке посад спускался двумя языками — на Подоле под Боровицким холмом и возле пристаней, где была церковь Николы Мокрого. Туда протянулась от Кремля, пересекая весь посад, единственная большая улица, которая так и называлась — Великая.
Вся Москва умещалась между Москвой-рекой и Неглинной, на высоком мысу и у подножия мыса.
В Замоскворечье, даже против самого Кремля, домов уже не было. На пологом правом берегу расстилался Великий луг, упиравшийся дальним концом в леса. Оттуда, петляя между непросыхавшими болотинами, вела к наплавному мосту через Москву-реку проезжая Ордынская дорога. У моста одиноко стояла бревенчатая сторожка, убежище от дождя и холода караульным ратникам. Но люди в ней не жили, а только приходили на службу.
Не селились люди и по другую сторону Кремля, в Занеглименье, изрезанном бесчисленными ручьями и оврагами, заросшем колючими кустарниками и удивительной высоты — в рост человека — репейником. Москвичи называли эту невеселую местность Чертольем. Говорили, будто сам черт испакостил землю за речкой Неглинкой, чтобы не отдавать ее христианам…
Но все-таки Москва была городом!
Над спокойной полноводной рекой, над лугами и болотами, над невзрачными кровлями посадских изб господствовал Кремль. Стены Кремля, рубленные из строевого соснового леса-кремлевника, опоясывали Боровицкий холм со всех сторон. Вдоль Москвы-реки и Неглинной они тянулись по кромке береговых обрывов, а на востоке, где место было ровное, — по насыпному валу в три человеческих роста. Во рву перед валом лениво плескалась черная вода. Стены венчались бревенчатыми заборолами, с бойницами и двускатной деревянной кровлей, которая прикрывала защитников города от вражеских стрел.
Две прорезные воротные башни были в Кремле. Одни ворота выводили на восток, к посаду и пристаням, другие — на запад, к устью Неглинной.
Грозен был Кремль в своей мощи и неизменности.
Первый град на Боровицком холме срубил в лето шесть тысяч шестьсот шестьдесят четвертое[5] князь Андрей Боголюбский. Сжег тот град в лето шесть тысяч шестьсот восемьдесят пятое[6] князь Глеб Рязанский. Но москвичи подняли Кремль из пепла, и простоял он до самого Батыева погрома[7]. Сожгли тогда Москву воины хана Батыя, и ветер разнес пепел по стылым январским полям. Но снова поднялся Кремль по образу и подобию прежнего — незыблемый, могучий, будто вросший в землю.