земле его полно.
Рвёт листки он и кидает:
клёна, липы — всё равно.
У костра огонь играет,
чёрной ночью звёзды спят.
Чернокнижник что-то знает,
его волки сторожат.
Совы ухают глумливо,
ворон карчет, ночь прошла.
Губы старые сварливо:
«Ещё годика бы два!»
Два и десять лет пройдёт,
его жизнь не заберёт
Смерть — прохожая старушка,
чернокнижнику подружка.
Чернокнижник, чернокнижник,
отворяя дверь веков,
он измучил свои книжки:
листы плачут от оков.
Переплёты, переплёты,
судьбы переплетены.
На которой ты странице?
Не расскажет и не жди!
Смысла нет в листанье ветхом,
он хотел бы умереть.
Но что вечно, то заветно,
сто веков ещё терпеть!
Чернокнижник, чернокнижник,
чёрна, чёрна голова:
— Сколько же прочёл я книжек? —
бел-белы его слова.
Ой ты, пан Гайдук
Ой ты, пан Гайдук, ты куда идёшь,
куда идёшь, куда крест несёшь:
толь к поклонной горе,
а то ли по ветру?
Чего дом родной тебе
уж не по нутру?
Может, турка ты погнал,
чи Мамая не застал,
али варвара пытал
или до смерти устал?
Гайдук-Гайдучок,
старый, сирый мужичок
на младом коне,
скачи скорей во двор ко мне!
Я паночка-панова
по имени Прасковья.
Не гляди, что я с Руси,
я со старой повести,
я из древних времён.
Мы про Украину споём:
«Эй-ей-ей, на Руси
были, были волости:
раз — киевская Русь,
два — киевская Русь,
три — Киев стольный град,
четыре — Харьков общий брат
и князь Владимир
владеет миром!»
— Ну что, берёшь меня в жёны?
— Старый я, обожжённый! —
развернулся и пошёл,
крест воткнул и отошёл.
А я поплакала
и с Саратова
нашла себе великана
Михайло чудака, буяна.
А когда родила,
то спела песнь про Гайдука:
— Ой люли, люли, люли,
по свету ходят мужики
ни себе, ни людям.
Расти, мой сын. Забудем.
Десятый воин
Не просилась я за Русь стоять — плакала.
И берёзонька кивала мне: «Жалкая!»
Жалкая я, горемычная,
к горю, беде непривычная.
Но если надо, так разойдусь:
с врагом-мужиком подерусь!
Дралась я с мужиком да билась,
вскоре дитё народилось.
Вот сижу у люли и плачу:
«Сколько можно же уже, десятый мальчик!»
Десятый мальчик войнам только нужный,
на погибель косяками ходить дружно.
Мне бы девочку, чтоб плакать не устала
обо мне: «Родная моя мама!»
Играй до племени
Луна над лесом плясала.
Ты диким зверям играла,
играла с ними и пела
о том, как спрятаться не успела
не от лесного животного,
а от мужчины голодного.
Не успела спрятаться, жди приплода —
продолжения рода.
Род вырастает в племя.
Племя, проходит время,
превращается в города,
а города — почти государство.
Государство — большое царство
маленького народа,
где большое слово Свобода
уже никому не ведомо.
А ты живи, не зная заведомо,
что твой будущий человечек
этот мир не излечит,
не высушит наши слёзы.
Он камень на камень сложит
и выстроит замок-башню,
засеет пшеницей пашню
да войной пойдёт на соседа:
племя на племя! К лету
луна так сказочно пляшет!
А баба не дура — ляжет.
Песнь охотника молодого
Уточки вы серые, уточки перелётные,
вы зачем боками жирными трясёте,
богатырю спать не даёте,
боками жирными трясёте,
спать никому не даёте:
трясёте раз, трясёте два, трясёте три.
Шестнадцать штук я вас понесу домой те
и скажу: «Нате да кушайте,
принимайте гостя дорогого,
и всё что у меня с собой, ни крадено,
ни воровано, а луком, стрелою добыто
и… Ан нет, не раздадено,
а супружнице милой принесшено,
на двор, на хозяйство кинуто,
во котлах кипучих уварено,
дитяткам малым скормлено!»
Так гордился охотник добычею,
домой идучи, напеваючи,
озорною жизнью играючи.
А тяжкие времена надвигались,
серые тучи сгущались.
Да мы других времён и не помнили.
Лишь в недолгие перемирия
песни хвалебные пели
да уху из утищей ели.
Баю-бай, засыпай,
завтра рано вставать,
щит да меч поднимать!
Ай ты, охотник молодой
— Ой ты, охотник молодой да рано состарившийся,
серых уточек настрелявшийся,
сидишь и дума в ум нейдёт,
дума в ум нейдёт, отчего же так?
— От того всё так, что больно молод я,
больно молод я, аж глаза болят,
больно глазонькам, у меня семья
ай поганая: тридцать три сына неженатые,
тридцать три дщери не замужние,
а жена одна да беременна,
ой беременна моим племенем!
— Так ты пой да пляши, что сыны хороши,
что сыны хороши, а дщери красавицы,
дщери красавицы. Нельзя те стариться,
нельзя стариться, нельзя морщиться,
золота борода пущай топорщится!
— Дык побелела борода раньше времени,
разнобой идёт пешком в нашем племени:
то сын народится, то дочь;
а надо сын, сын, сын, потом дочь, дочь, дочь.
Ох и старый ты дурак,
да и всё ж тебе не так,
отстрелялся — молодец,
домой иди уж наконец
да корми свою семью —
вари из утищей уху,
а то молодость пройдёт,
ведь старым баба не даёт!
Я в молчанку играла дважды
Не берут меня ни пуля, ни ворог,
ни царские поцелуи,
а детей мне надули
два мужа. Уж мёртвые. Творог
поспевает в погребе, ляжет
на стол сыром пахнущим, жрите!
Я в молчанку играла дважды,
а теперь говорю: «Берите
всё что есть у меня — стол и хату,
да спалите дотла! Брюхата
я отродьем плохим, не нашим:
не былиною рот был украшен
у насильника басурмана.
Что ты там говоришь мне, мама?»
Я в молчанку играла дважды
и свой рот зашивала ниткой,
но мать, сговорясь с соседкой,
велела молчать мне трижды.
Говорила мне берёзонька
— Берёзонька моя милая,
берёзонька красивая,
расскажи, берёзонька,
девочке работящей,
поведай, берёзонька,
девушке не гулящей
всю судьбу-судьбинушку,
где встречу половинушку:
толь на берережку у реченьки,
то ли дома у печеньки,
а может, в лесу,
иль на пашню-полосу
как выйду,
так и милого завиду?
Зашептала берёзонька,
склонившись низёхонько:
— Милая ты моя, Маша,
нет девицы краше,
нет тебя умнее,
подрастай скорее!
А как вырастешь большая,
то стоя у самого края
берега крутого,
паренька увидишь молодого,
в лодочке, плывущей по реченьке,
не слушай ты его реченьки
и замуж за него не ходи,
потому как у тебя впереди
десять дочек,
десять сыночков,
во дворе скотина
и дел половину
не переделаешь за день.
На кой ляд тебе это надо?
Вздохнула Маша радивая,
сказала: «Спасибо, родимая!» —
и побежала расти-подрастать,
на бережку крутом поджидать
в