На поленницу дров сел ворон — седой до последнего перышка! Звонко щелкнул клювом — поздоровался.
— Прилетел, вещун! — обрадовались охотники. — Рассказывай: где был, что видел?
Частенько навещает их седой ворон. Подружились еще в старой таежке, где сейчас орудует Солов. Не по нраву пришлись древней птице ухватки супостата, так и норовит продырявить из карабина.
Толя-Пузан подкинул в небо хариуса, вещун взметнулся с поленницы, схватил гостинец и понес в калтус. Буска, задрав морду, ринулся вдогон. Ударился о дерево, пронзительно заойкал от боли. Пестря и Жулик радостно осклабились.
Искони живет среди чалдонов поверье: убьешь ворона — жди беду. Таежники относятся к нему с благоговением. И сохатого на жировке, и медвежью берлогу покажет.
Охотники сияют: появился вещун — всё ладно будет!..
Стоят золотые деньки. Празднично лучится речка Ернушка, вьется шелковой стежкой-дорожкой между голубичников и крутых распаденок. Охотники не зевают, берут, что Бог дает. Не успеет мушка упасть на струю — жирный хариус сидит на крючке.
Солов тоже не дремлет. Сторожит вдоль геологической просеки на проходного соболя капканы. Ставит их охотовед дуплетом: один — на конец жерди, другой — на пол. Приманку на тонкой проволоке подвешивает. Плотно с Леонтием беседки рубят, ни один голодный зверек мимо не проскочит. На собак надёжи нет — бестолковые. Не везет на них охотоведу. Добренькую приобретет — тут же отравят. Подкатился он раз к Толе-Пузану: отдай Загрю — получишь заречинские угодья. Отказался чалдон, а зря… Угодил кобель в двухпружинный капкан, поставленный на черно-бурую лисицу, лишился передней лапы.
—
Леонтий, родилась голубица-то на Ернушке? — спросил батрака начальственным тоном Солов.
—
Худо, — соврал Леонтий; он бегал туда помушкарить. Исподлобья зыркнул на супостата: «Ернушку нацелился заграбастать?! Погоди, намажу капканы керосином, наловишь соболей…»
—
Так-так, худо, значит, — облегченно вздохнул Солов. И неожиданно разоткровенничался: — Хочу выкурить Пузана с дружками оттуда.
—
А повод? — Леонтию стало противно.
—
Найдется! Я им, кроме соболей, аж двести хвостов белки влепил в договор. А где она? От сосновой шишки передохла.
Батрак пригубил из фляжки самогона, занюхал рукавом.
—
Не дразни мужиков. Они долго запрягают, но быстро ездят. Особенно берегись Толю-Пузана. Говорят, его прадед любил человечинкой полакомиться.
—
Мы пуганые! — поежившись, хихикнул охотовед. — Считай, отходил Пузан в тайгу. Место фашисту за решеткой. По поселку шастал, подписи исподтишка собирал с требованием выдворить из страны Гайдара, Чубайса…
—
Уморил, паря! — покатился Леонтий. — Точь-в-точь как в анекдоте. Завелись у Ваньки-встаньки глисты в животе. Пошел в больницу, ему прописали тыквенные семечки. Он стал их принимать, глисты и заорали: «Где демократия? Где справедливость? Долой русский фашизм! Мы здесь родились — это наша родина!»
Солов окинул презрительным взглядом усохшего от пьяни батрака: гнать надо — белая горячка на пороге.
Нравится супостату «демократический строй». Грабь, топчи, унижай… Одно беспокоит: вдруг власть перевернется? Тогда не сплавишь пушнину в Москву, не наймешь батрачить за выпивку и харчи даже таких, как этот алкаш.
Леонтия надломило горе: семья отравилась старым комбикормом, хранившимся в цинковом баке. Хлеба купить не на что, жена и наварила скотской каши…
Захлестнула поселок мертвой петлей безработица. Люди едят что попало. Каждый день похороны: безропотно освобождает народ свою отчую землю для будущих заморских хозяев.
Вспомнилась зеленоглазая Клавдия, дети… Леонтий тайком смахнул горючую слезу со щеки: «Не уберег сердешных…» Чуяло сердце беду, а нищета пересилила, уехал на попутной моторке в город продать свою кровь — детям на сахарок.
Бесы правят страной. Сколько из-за них замерзло под заборами бездомных ребятишек, сколько честных людей руки на себя наложило… Довелись Леонтию расставаться с жизнью, просто так не уйдет — пару бесов за собой в могилу, да прихватит. Глядишь, чище станет на отчей земле.
—
Чего как вареный? — напустился на батрака Солов. — Руби еще одну беседку, и закругляться будем.
К ночлегу вернулись поздно. Леонтий вынул из-за опояски топор, зло всадил в чурбан, опорожнил из фляжки одёнки самогона и рухнул на жесткие нары. Охотовед для блезиру пожурил:
—
Опять без ужина лег? Приснятся цыгане. Хошь, гренки сварганю?
—
Сам грызи свои хренки, — огрызнулся Леонтий. — Плесни лучше, а то всю ночь шарахаться буду.
«Дулит зелье, как мерин воду из проруби, успевай подсвистывать», — расстроился охотовед. Вышел в сенцы, набулькал из канистры вонючей жижи в склянку.
—
На!
Себе — приготовил баранину с картошкой. Поел не спеша. Остатки ужина скормил первоосенку Угадаю — выгонку от зверовых лаек, купленному за гроши у вдовы лесника.
Вслух еще раз обозвал Толю-Пузана фашистом, погасил керосиновую лампу и сладко уснул на мягкой постели. Завтра он пойдет в тундрочку, ставить петли на сохатых: обожает дичинку теща! Леонтия отправит чистить путики, чтобы зимой не запинаться на лыжах о валежник.
На улице жутко плакали собаки. Ударит мороз, и хозяин пустит их в расход. Будет чем кормить батрака и Угадая.
4
Полетела хвоя с лиственницы, и жор хариуса обрезало.
—
Все мушки перепробовал, — пожаловался Егоров обленившемуся Толе-Пузану, обиравшему с кустиков голубицу. — Скатилась рыба.
—
Не хнычь, и так дивно настегали, — пристыдил тот. — На три вьюшны с хвостиком…
—
Чур! — на всякий случай подстраховался Василий. — Заявляю демократично: за конями ты, Анатолий, потопаешь. Стройным и легким стал: перо воткни — полетишь.
Толя-Пузан пропустил его слова мимо ушей, бросил горсть голубицы в рот, закатил глаза от наслаждения:
—
Сладка ягода, не зря ее соболишки любят, — блаженно повалился на мох. — Поясницу чтой-то ломит, снег, наверное, хряпнет.
—
У заядлого таежника завсегда к ненастью рога ноют, — подколупнул Егоров.
—
Сам ты — баран коронованный! Эх, добыть бы мясца… Лицензию на сохатого приобрели, а не телимся.
—
Повременим, — остудил его пыл товарищ. — Теплынь несусветная, прокиснет мясо. Правда, Буска?
Кобель в знак согласия вильнул опаленным хвостом, подозрительно заозирался по сторонам, втягивая норками лесной дух: не пахнет ли квашеным зверем. Поднял заднюю лапу и побрызгал на ичиги Толи-Пузана.
—
Цыть, рахит! — брезгливо дернулся любитель мяса. — Березовой каши захотелось?
Буска ухом не повел. Дерганул ягель когтями, чихнул и важно засеменил к зимовью, где запасливая Зорька спрятала под ольхой крылышко рябчика.
Тут как раз Зорька тонко запричитала на релке. Охотники вздрогнули.
— На глухаря поет! — Василий бесшумными, пружинистыми скачками заторопился на зов. Огромный петух сидел на суку присядистой сосны и, похрюкивая, дразнил собаку. Стрелок зашел птице в затылок, стегнул крупной дробью под перо.
Эхо выстрела прокатилось по хребтам и растаяло, будто и не было смерти.
Вскипая на щербатых валунах, струится в жизнь солнцеликая речка Ернушка, работящие дятлы озабоченно простукивают хворые деревья, серебристым хариусом в бездонном небе плывет самолет.
Обманутая нежданно вернувшимся бабьим летом, вслед за тальником расцвела и брусника, но испуганный звон ее розовых колокольчиков тонко намекал миру, что не за горами суровые перемены.
Толя-Пузан оказался прав: ночью щедро выпал снег. Подморозило крепко.
С утра пораньше охотники разбежались по таежке пытать охотничье счастье.