Галдели чуть не до рассвета, сон отбили начисто, и в каком часу проснулся я на следующий день, теперь и не вспомню. Часов одиннадцать было, а может, и больше, но в комнате опять стоял пресный запах гоми и палата шумела, не стихая. Даты Туташхиа не было. Замтарадзе улыбнулся мне и сказал:
— Долго вы сегодня спали. — И добавил чуть тише: — С утра уже второй раз варят. Пока глаз сыт не будет, желудка не набьешь. Это голод.
— Чужое добро, ну и жрут в три горла, жалко им, что ли, — ответил я.
Хосро принес завтрак для Замтарадзе и Туташхиа. Замтарадзе был бодр и оживлен, легко приподнялся и заглянул в миски.
— Как приказал Отиа, — сказал Хосро. — Гоми и сулу-гуни. Велел ничего больше не подавать.
Замтарадзе взглянул на меня, потом на Хосро:
— А не пронюхал ли Отиа… что я вам деньги дал. Никто не мог ему сказать?
— Нет, вроде ничего не говорил, — ответил Хосро.
— Откуда ему узнать? — добавил я.
Замтарадзе немного успокоился, лег на спину и стал ждать товарища. Пришел Туташхиа, и они приступили к завтраку.
— Что-то не припомню, Отиа-батоно, чтобы ты постился?
— Что будет к месту, то и будем есть, сколько впрок пойдет, столько и возьмем, — сказал Туташхиа.
В следующие пять дней ничего примечательного не случилось. У Замтарадзе спала опухоль на ноге, трещина, видно, заживала. Он смело взялся за костыли. У Даты Туташхиа боли тоже прошли, он двигал рукой почти свободно. Все, что принес Хосро, больные съели до последней крошки. Замтарадзе пришлось опять раскошелиться. Про конину и дичь с запашком никто уже не вспоминал. Ели, когда хотели и сколько желудок мог вместить. И очень уж подозрительно молчали. Разговаривали редко, и росло в большой палате странное напряжение.
Как-то утром болтали мы с Замтарадзе — он расспрашивал меня про грузинские племена, обитающие в Турции. Туташхиа, как всегда, был во дворе. В большой палате собирались завтракать.
— Чониа, а, Чониа! — послышался голос Квишиладзе. — Вот уж с неделю приглядываюсь я к тебе, и знаешь… Смотрю все, смотрю и… ты, конечно, дели гоми и сыр, но уже не забывай, пожалуйста, что всем поровну должно достаться!
Чониа, подававший в эту минуту гоми Кучулориа, замер, и миска повисла в воздухе.
— Вот смотри, опять, опять, — зашептал Замтарадзе. — Едят все одно и то же, а глаза, голодные, ему и кажется, что в его миску меньше попало.
— Вы поглядите на него, — заорал в эту минуту Чониа. — Выходит, я тебе меньше кладу, а себе больше — ты это хочешь сказать?
— Что ты себе кладешь больше, да еще корку всегда забираешь, это ладно: раз ты у котла, тебе и положено, а вот что Кучулориа даешь больше, чем мне и Варамиа, — это непорядок. Чтобы этого больше не было! — сказал Квишиладзе.
— Что ты, что ты, он дает мне никак не меньше, чем другим. Что ты выдумываешь? — залопотал Варамиа, испугавшись, что вспыхнет ссора.
— Не пойдет Чониа на такое, — вступился Кучулориа. — Да и глядеть положено в свою миску, а не в соседскую.
— Не нравится, как я делю? Вот тебе мука и сыр, а вон огонь, и вари себе сам. Я на тебя больше не варю, баста!
— Ну, не ссорьтесь, пожалуйста, не надо, — попытался унять их Варамиа, — были б мы голодные, и то надо бы удержаться, а тут сыты по горло, и зачем нам поедом друг дружку есть. Мне и половины моей доли хватит, и так через силу ем. Возьмите у меня, вам и будет в самый раз.
— Не варю я для Квишиладзе и точка, — упорствовал Чониа.
— Ни мне, ни Кучулориа готовку не одолеть. Что же теперь, голодать Квишиладзе?
— Не знаю я ничего!..
В палату вошел Туташхиа, и разговор оборвался.
— Нажрались, из горла прет, теперь друг за друга взялись, — прошептал Замтарадзе. — Пресытились!
Туташхиа был явно взволнован. Ему не сиделось на месте, к еде не притронулся, послонялся по комнате и вполголоса, будто доверяя важную тайну, сказал мне:
— Что-то происходит в бочке.
— Что? — спросил я спокойно.
— Одна крыса сидит посередине и, кажется, подыхает. Остальные — вокруг нее, сидят и смотрят… видно, ждут, когда сдохнет.
Неожиданности для меня в этом не было. Когда самая голодная крыса начинает издыхать, другие бросаются на нее и сжирают. Тут-то и надо запомнить, какая рванется первой. Ее надо будет беречь, холить, защищать. Когда все крысы бросаются на одну, между ними начинается драка, и в драке больше всего могут искусать ту, которая рванулась первой. От укусов она может ослабнуть, и ее съедят. Бывает, когда выводишь людоеда, гибнет даже последнее животное — укус не заживет, рана загноится, крыса и подохнет. Тогда, считай, весь труд пропал даром.
— Вот это уже настоящий голод, Отиа-батоно, — сказал я и отправился на балкон.
Туташхиа последовал за мной, но в бочке ничего интересного уже не было, только вместо семи в ней сидело шесть крыс. Одной из них достался хвост съеденного животного, и она лениво покусывала его. Увечья или укуса я не заметил ни на одной крысе, а это значило, что каннибализм в тот день не должен был повториться.
Дата Туташхиа уселся на перила и стал глядеть на море.
Когда я вернулся и сел за стол, из соседней комнаты послышался голос Варамиа. Он говорил размеренно и обдумывал, видно, каждое слово:
— Господин Мурман кормит нас и не вмешивается, он не говорит: вот вам на один раз и больше не просите. К чему же нам спорить и ссориться? Если одному из нас не хватает, сварим побольше, и дело с концом. Зря ты говоришь, Квишиладзе-батоно, будто Чониа тебе кладет меньше, а другим больше. Обманывают глаза тебя, оттого и говоришь нехорошо. И ты, Чониа-батоно, не обижайся понапрасну. Бывает, у человека ум за разум зайдет, скажет не к месту, делу вред, а от твоей обиды и злобы он еще больше вреда натворит. Будешь упрямиться, так и выйдет. Ни к чему обиду копить и счеты сводить! Мелка ваша ссора — зачем она вам?
— Ты, часом, не поп, Варамиа? — спросил Чониа.
Варамиа опять переложил негнущиеся руки и повернулся на бок.
— Нет, не духовное я лицо, — сказал он, лежа ко всем спиной.
— Тогда кончай свои проповеди. Тебя не спрашивают, что делать!
Кучулориа громко рассмеялся — смех был такой, что и Чониа, и Варамиа — каждый из них — могли подумать, будто Кучулориа на его стороне.
В полдень Чониа поставил котел на огонь и отмерил муки, как всегда, на четырех человек. Я уже подумал, что он отказался от своей угрозы. Но ошибся. То ли оттого, что Чониа и так уже решил ничего не давать Квишиладзе, то ли оттого, что Квишиладзе перед тем, как Чониа начал раскладывать гоми по тарелкам, пошел рассуждать уже и вовсе ни к селу ни к городу — отчего, не знаю, но Чониа поделил еду на три, а не на четыре доли.
А сказал Квишиладзе вот что:
— Варамиа-батоно, по тебе видно — человек ты толковый. Вот и скажи. Евангелие учит нас, утопающему протяни руку и вытащи из воды. А ведь в жизни все не так было. Слышал я, будто тот, кто веру и Евангелие выдумал, однажды сам тонул, а тот, для кого он веру и Евангелие выдумал, шел мимо. Жалко ему стало тонущего, он и протяни ему руку и вытащи его из воды. А спасенный-то взял и съел своего спасителя, как цыпленка. Конечно, что написано в Евангелии и чему вера учит, человеку знать надо, но поступать он должен наоборот: увидишь, утопающий вылезает уже из воды, ты его ногой обратно, пусть себе тонет, а то выберется, отдышится и тебя же съест.
Варамиа собрался было ответить, но, заметив, что Чониа Квишиладзе не дал гоми, приподнялся и сказал — Возьми, Квишиладзе-батоно, мой гоми, съешь половину, а после и меня покормишь.
Чониа ухмыльнулся.
Квишиладзе ни в какую — умру, говорит, а не притронусь. Варамиа от своего не отступает: не возьмешь, тогда и я есть не буду. Но Квишиладзе ни с места.
Кучулориа съел свою долю и говорит Варамиа:
— Я уже поел, повернись, я тебя покормлю.
Варамиа отказался. Кучулориа упрашивал, увещевал —
напрасно, Варамиа ни в какую. Так и не стал есть. По правде говоря, милосердие Кучулориа отдавало фальшью. Он вроде бы и хотел, чтобы Варамиа поел, но в то же время был против.
— Не будешь есть, Варамиа-батоно, остынет твой гоми, весь вкус пропадет, — Кучулориа ткнул пальцем в миску Варамиа.
— Он уже не мой, — сказал Варамиа.
— Если не твой, тогда ничей… — Кучулориа взял гоми и быстро задвигал челюстями — видно, боялся, что Варамиа передумает и попросит миску обратно.
На том и кончилась перепалка.
— Это гоми их погубит. Увидишь, — шепнул Замтарадзе Туташхиа.
— Видно, так тому и быть, — ответил Туташхиа. — Все от набитого брюха. Они обречены.
Замтарадзе не понял, что хотел сказать Туташхиа, и знаком попросил его объяснить.
— Сюда бы Сетуру с его девятью именами, хоть плохонькую надежду этому люду подбросить… А можно и не надежду… Нашлась бы добрая душа, подбросила к их гоми и сыру ткемали, они бы и успокоились — на время. На время, — говорю я.