— За этим Шкредовым должок есть,— заговорил, едва заметно волнуясь, Богомаз. — Мы за ним давно охотимся. Лесник он, сюда из леса переселился, но и здесь не ночует, перебирается под вечер поближе к немцам — нашей мести боится. Еще до немцев этот Шкредов укрывал в лесничестве немецких диверсантов и ракетчиков. Тогда он сумел уйти от бойцов истребительного батальона. Старый и очень хитрый агент... Его нужно уничтожить во что бы то ни стало. Его и его соучастницу — жену, это она с ним идет... Зимой они оба — с двух сторон — карателей в наш лагерь привели. Ночью их не поймаешь — в Могилев уезжают. Идти туда сейчас, правда, рискованно. Могут заметить из поселка, могут услышать выстрелы. Хотя хата в лощине, стены вроде достаточно толстые и ветер дует в сторону леса. Нет, придется кинжалом...
В руке Богомаза холодно — мороз по коже продрал — блеснул лезвием эсэсовский кортик с надписью готическими буквами: «Моя честь — моя преданность!»
И я с вами,— глотнув, хрипловато говорит Костя-одессит.
От опушки до дома лесника — метров сорок, от его дома до ближайших построек
Вейно — не больше трехсот метров...
— И я тоже... — нетвердым голосом заявляю я. — У меня ведь мундир подходящий, вейновский...
— Хорошо,— помедлив, решает Богомаз. — Отдай финку Косте.
— Я сам... — шепчу я, хватаюсь за финку в черных резиновых ножнах.
— Рано тебе, Витя,— по-отцовски ласково, со вздохом, сказал, поглядев на меня, Богомаз. — Отдай Косте. У него не сорвется, хоть и в первый раз. Верно, Костя?
— После ихних «дулагов» не сорвется,— нахмурясь сказал Костя-одессит, беря у меня финку.
От опушки мы идем неторопливым шагом, держа оружие за спиной. Шевцов и я хромаем на разные ноги. По поселковой улице вслед за трехосным «бюссингом» с эсэсовским номером стелется жидкое облако пыли... Сенная дверь, к счастью, не заперта.
— Возьмешь на себя Шкредову! — шепчет Богомаз Шевцову. — Витя прикроет нас!
Главное — быстро и тихо!..
Царапает по нервам скрип двери. В темных сенях мирно верещит сверчок. Первым входит Богомаз. За ним — я. Шевцов осторожно — опять этот скрип! — прикрывает дверь. Сени отдают сырым подвальным холодком. На бревенчатой стене висит новенькое зеленое коромысло. На земляном полу выстроились в ряд кринки, до краев наполненные свежим и топленым молоком.
И сразу все завертелось вихрем... На пороге Богомаз сталкивается с кряжистым мужчиной. Вдвоем летят они через комнату, ударяясь о печь... Черная как смоль борода, белая рубаха... Глаза лезут на лоб, кожа на низком лбу — гармошкой. Вижу занесенную руку Богомаза. Левой Шкредов вцепился в кисть Богомаза, правой хватает за горло, коленом норовит ударить в пах. Стараюсь зайти сбоку, хочу ударить прикладом. Шкредов заслоняется Богомазом. Напряженное, надсадное дыхание, словно у борцов...
Шкредова наклоняется к топору у печки. Пинком отшвыриваю топор в угол. Гремит лавка — Шкредова падает с лайкой на пол. Сверху — Костя... Короткий, сдавленный вскрик.
Шкредов поворачивает на вскрик кудлатую голову. Рывок — Богомаз вырвал руку.
Колет снизу...
Все кончено. Богомаз и Костя тяжело дышат. Три пары глаз с минуту смотрят вниз.
Потирая горло, Богомаз подходит к окну. Оттянув занавеску, бросает взгляд на шлях.
Шевцов быстро обыскивает убитого. Выпрямившись, достает из бумажника какие-то документы, бумажки, находит овальный металлический жетон на цепочке.
— Вот! — говорит он громко. — Жетон агента СД... И удостоверение с надписью штурмбаннфюрера Рихтера!
Тикали ходики на стене. На казнь Шкредова ушло всего минуты две...
Богомаз с удивлением смотрит на икону в углу. — Вот те на! Икона-то моей руки — богоматерь «Утоли мои печали»...
6Двадцать второе июня — самый длинный день в году. День 22 июня 1942 года не оставил у нас в этом никаких сомнений. Ничто, наверное, так не изматывает, как ожидание боя... Бесконечно долго вились в розовом свете заката неугомонные стрижи...
В 24.00 партизаны с трех сторон окружили поселок. Операцией командовали Самсонов, Аксеныч и Кухарченко. Вместе с Богдановым, Гущиным и Надей Колесниковой Кухарченко незаметно проник в поселок, намереваясь забросать гранатами штаб эсэсовцев из дивизии «Мертвая голова». Эсэсовцев в штабе не оказалось. Из штаба Кухарченко направился к управляющей хозяйством — немке-колонистке. Он застал ее в постели. В той же постели, за минуту до прихода партизан, нежился комендант вейновского гарнизона, гауптштурмфюрер СС. Услышав шум в поселке, он выскочил в окно, спрятался в густой крапиве и пролежал там, голый, до утра. Об этом мы узнали, к сожалению, только после разгрома поселка, от наших связных.
Кухарченко повел управляющую фрау Шнейдер отпирать склады бывшего совхоза. Он долго водил по поселку эту толстенную брунгильду, полуголую, умиравшую от ужаса. Она шла в ночной рубахе, с распущенными волосами. Кухарченко убедился, что наша разведка не соврала: в немке действительно оказалось не менее 110 — 120 кило. Местные парни, члены подпольно-партизанской группы, ходили табуном за Кухарченко и уговаривали его пустить в расход фрау Шнейдер:
— Настоящая Салтычиха! Душа с нее вон! Шнейдериха заслужила пулю!
Нечего и говорить, что Лешка-атаман не нуждался в подобных уговорах.
К этому времени партизанские группы уже вошли в поселок. Операция была облегчена тем, что значительная часть гарнизона и рабочего «украинского батальона» со своим командиром, немецким офицером Франком, была, оказывается, временно переведена накануне в Могилев — этот перевод, догадывались мы, был связан с бегством в лес группы солдат во главе с Ефимовым. Кучка предателей пыталась оказать партизанам сопротивление — одних перебили, другие разбежались. Целых три часа хозяйничали партизаны в богатом поселке, в складах и конюшнях, на мельнице, в канцелярии, в квартирах офицеров. Богомаз, Шевцов и я дежурили на пункте связи, а перед уходом разгромили его. По дороге к лесу потянулись добротные немецкие двуколки, груженные свиньями, гусями, мешками с мукой и сахаром. В доме Шкредова мы нашли больше тонны соли. Многие партизаны облачились в мундиры из черной саржи с блестящими молниями и прочими эсэсовскими эмблемами в петлицах и нарукавных шевронах. («Ты гляди, какие им Гитлер карманы пришил!»)
Играя на губных гармониках, сморкаясь в серо-зеленые вермахтовские платки или ковыряясь в «лейках» — никто из нас не умел пользоваться ими,— сидели мы развалясь на шикарных — с ремнями — кожаных чемоданах, обклеенных красочными этикетками парижских, брюссельских, амстердамских, берлинских отелей.
На одной из пароконных фурманок восседал на меченных орлом вермахта мешках с белорусской мукой лейтенант-окруженец Василий Виноградов. Он так наодеколонился французским «Шипром» и «Кёльнской» водой, что лошади чихали. Покуривая буржуйского вида бразильскую сигару, он тянул какое-то вино из пузатой темно-зеленой бутылки.
— Эй, Витька, хошь фрицевскую крем-соду попробовать? Тут много ее. Прокисла и фашистом, конечно, воняет... На, лови!
Я поймал на лету запечатанную бутылку, с грехом пополам прочитал этикетку и рассмеялся: французское шампанское! На этикетке было написано:
EAU DE VIE
Hauptwirtschaftslager III der Waffen SS, Berlin Franzosisches Erzeugnis
Самсонов торжествовал. Кухарченко, сидя за баранкой захваченной в Вейно трехтонки, из кожи лез вон, доказывая, что хлопцы, обескураженные отсутствием сопротивления, оставили половину фрицевского добра в Вейно. Жаркий спор окончился только тогда, когда разведка, прискакав на короткохвостых баварских кобылах с необъятным крупом, доложила: к Вейно из Могилева мчатся машины и танки! Кухарченко сорвал злость на попавшемся на пути к Хачинскому лесу маслозаводе. Он до отказа нагрузил широкие немецкие фуры бидонами и ящиками с творогом, сыром, маслом и яйцами. Барашков часто отставал от колонны со своими минерами, закладывая мины на пути преследователей. Разведка вскоре донесла, что мины эти не пропали впустую.
В лагере Самсонов похлопал сияющего Ефимова по плечу.
— Спасибо за Вейно! Тут некоторые всякое болтали, а за одного такого битого, как ты, Ефимов, двух небитых дам!..
7На Городище партизаны закатили молочную оргию. Повар с подручными получил временный отпуск. Лагерь покрылся снегом яичной скорлупы. Наворачивали, что называется, от пуза, уписывали за обе щеки отвоеванный харч. Дьявольский аппетит изголодавшихся в «дулагах» военнопленных и истощенных приймаков не знал, казалось, никаких границ. Мы, десантники, и тут отличились: больше всех поглотил яиц и молока наш Боков. Уже все насытились, уже даже богатырь Токарев отвалился от бидона, а Васька черпал крышкой от котелка сметану, уписывал ее за обе щеки, блаженно, по-кошачьи жмурясь, расплываясь в масленой улыбке и приговаривая: