— Опять гениальные поэты и артисты нас обескровили, — усмехался Александр Павлович. — Марфа, одолжите?
У нее всегда было отложено — свекровь приучила. Анфиса Ивановна говорила, что хозяйка без припаса как корова без вымени. В городе главным припасом были деньги. Марфа вела строжайший учет выданных хозяйских денег. Отчасти стремясь быть похожей на Анфису Ивановну, завела толстую тетрадь, в которую Петр под диктовку жены вписывал ежедневные траты и подводил итог. Если не сходилось, хоть на две копейки, Марфа нервничала. Да и Петру, который любил арифметические подсчеты, было завлекательно выяснить, где ошибка, по три или три пятнадцать за фунт говядину Марфа покупала. Она подсовывала тетрадку Александру Павловичу — проверьте расход. Инженер поражался точности подсчетов:
— Марфа, у вашего мужа математический талант!
— Хоть какой-то…
Марфино обожание Елены Григорьевны и Настеньки было не явным, хотя и ни для кого не тайным. Оно, неожиданно для самих Камышиных, сцементировало их семью, распад которой казался неизбежным. Марфа взвалила на себя хозяйство Камышиных, не ведая того, что убрала из их отношений бесконечный раздражитель — бытовые проблемы. Каждое утро у Александра Павловича были вычищенный костюм, свежая рубашка, надраенные ботинки. На спинке кресла в гостиной висело с вечера заказанное, отглаженное платье Елены Григорьевны и рядом на стульчике — наряд Настеньки. Их ждал горячий завтрак, с кухни тянуло готовящимися к обеду щами, пряным духом теста для вечерних пирогов. На мебели ни пылинки, на полу ни соринки. Кот сидит на спинке дивана и умывается.
Елена Григорьевна подобрала на улице котеночка, принесла в дом, умилялась, три дня кормила из блюдечка молоком, назвала Мартой. Через неделю Марта, скачущая по портьерам, дерущая когтями обивку мебели, наскучила Елене Григорьевне, а Настенька к котенку трепетно привязалась, и выкинуть его на улицу у родителей не поднималась рука. Марфа первым делом объявила, что оно не Марта, а Март, то есть кот, и чтоб оно дома питалось, да еще и гадило — это ересь. Кыса должна мышей ловить и тем кормиться, а нужду справлять на улице. Камышины поразились чудесам дрессировки: Март разжирел на отхожем промысле, в доме не гадил, чисто вылизывался после охоты, и за это получал от Марфы селедочный хвост. Единственное, от чего не удалось отвадить Марта, так это от приношения трофеев в постель Елены Григорьевны или Насти.
Александр Павлович завтракал рано утром, первым. Раздавался истошный визг жены или дочери.
— Март опять ей на подушку мыша приволок? — поднимал бровь Александр Павлович.
— Пусть поголосит, — спокойно отвечала Марфа. — Еще чаю? Когда поверещит с утра, днем бодрее потом бывает.
— Елена Григорьевна?
— Она. После мыша, что Март ей подсунул, редко миргенью страдает.
— Но это, кажется, Настенька заходится.
— Тоже полезно. Вскакивает как на пружинках, а то бывает до полудня как тряпичная кукла, не растормошишь.
«Марфа! Марфа! Скорее!» — неслась по квартире женская истерика.
— Иду уж, иду! Сейчас заберу мыша. Делов-то! За хвост его взяла бы и отбросила на пол. Такие нежные!
Елена Григорьевна и Настенька прикоснуться к мышонку боялись. А хитрый Март убегал в гостиную. Он отстоял свои права: на личном прокорме пребываю, в доме не гажу и умываюсь на спинке дивана в гостиной!
Камышины, прекрасно понимая, сколь велико участие Марфы в их семейных делах, тешили себя надеждой, что этой деревенской женщине, избавленной от крестьянского труда, работается в их квартире относительно легко. На самом деле для Марфы было много легче на деревенском приволье — на севе, сенокосе, уборке урожая. Упадешь на траву в обеденный перерыв, тело гудит, кости дрожат… Чуть еды перехватила, минутку соснула — и опять как новенькая, сильная. Небо над тобой, простор вокруг, воздух чистый — работаешь и радуешься. Силе своей радуешься.
В квартире городской все по-другому: мельтешение, закупоренность, духота, необходимость помнить о десятке мелочей, топтание на ограниченной площади — это выматывало сильнее, чем метанье зарода.
По средам, после «вечерок Анны Павловны Шерер», сбегав в подвал, накормив сына и мужа, вернувшись и отмыв первичную грязь в коридоре и в гостиной, приготовив щепу для самовара и залив кипятком крупу (Александр Павлович любил на завтрак кашу), Марфа иногда оставалась до рассвета. Потому что Елена Григорьевна, напившись дрянного вина, падала на кровать в одежде, принималась блевать и могла захлебнуться. Марфа подставляла ей ведро, давала воды, которая через минуту фонтаном вырывалась изо рта обессиленной Елены Григорьевны. Потом, чтобы «статуточка» остаток ночи проспала чисто и спокойно, Марфа несла ее в ванную, обмывала и переодевала.
— Ее всегда и все баловали, — говорил Александр Павлович, поднявшийся на шум. — Завидная участь. Но так, как вы, Марфа, пожалуй, никто не старался. Ради чего?
— Шли бы вы почивать, барин!
Когда Марфа уставала отчаянно, она их называла «барин» и «барыня», Настеньку расшкодившуюся — «барышня».
Александру Павловичу было невдомек, что Марфа видела в Елене Григорьевне страдалицу. От чего барыня страдала, Марфа объяснить не смогла бы. Но так ли уж важно знать причину терзаний, если ты заведомо не в состоянии убрать ее? Зато способна скрасить жизнь обожаемому человеку.
Хотя в начале своей работы у Камышиных Марфа испытала потрясение, которое едва не свергло Елену Григорьевну с пьедестала. Потрясение было связано с женскими панталонами.
Сибирские крестьянки никогда не носили нижнего белья. В холод надевали дополнительные юбки, одна поверх другой, хоть три, хоть десять в мороз. По их представлениям, панталоны были частью наряда продажной женщины.
За свою жизнь Марфа перестирала горы мужского исподнего, но никогда в глаза не видела дамских трусов. А тут в ворохе грязного белья — они, батистовые, с кружевами… Первой мыслью было: «Подкинули! Какая-то шлюха подбросила!»
Марфа двумя пальцами захватила панталоны, на вытянутой руке понесла хозяйке:
— Глядите!
Елена Григорьевна, лежа на диване, читала книгу.
— Что вы мне хотите сказать?
— Дык вот же! — потрясла Марфа панталонами в воздухе.
— Вижу. Мое белье.
— ВАШЕ?
— Не французский шелк, конечно, но вполне достойное. Что вас удивляет? — И не дожидаясь ответа, Елена Григорьевна выпроводила Марфу: — Не досаждайте мне глупостями!
Марфа потом у Мотри поинтересовалась, неужели все городские женщины носят исподнее. Мотря в очередной раз обозвала ее деревенщиной, задрала юбку и показала свои панталоны. Сама-то она, давно уехав из деревни, на панталоны решилась полгода назад.
— Не французский шелк, конечно, — пробормотала Марфа, разглядывая перешитое из грубой солдатской бязи бесстыдство.
Как Парася в коммуне, так Марфа в городе — обе, выскользнув из-под руководства и покровительства старших женщин (матери, тетки, свекрови), вынуждены были приспосабливаться к новым условиям. Раньше им не позволялось «брать волю», а теперь без личной воли, без того, чтобы сломать характер, избавиться от забитости, было не прожить. Прежде их обижала свекровь Анфиса Ивановна, но и она же другим их в обиду не давала. Теперь приходилось самим обороняться и нападать, защищая свою семью и довески к ней: у Параси — коммуна, у Марфы — Камышины.
Марфа и Парася редко переписывались, на бумаге им было не излить тоску друг по другу. Передавали весточки, слали с оказией подарки: Марфа — городские вещи, Парася — деревенские гостинцы. Пережив шок с дамскими панталонами, Марфа хотела даже купить их и смеха ради отправить сестричке. Но вовремя одумалась — за такие шутки можно было на всю жизнь рассориться.
Они все больше отдалялись друг от друга, потому что в приобретаемых знании и опыте, в окружающих их реалиях было мало общего. Две «сестрички», разделенные несколькими десятками верст, существовали как будто на разных планетах.
Дом Анфисы Турки прежде имел удивительную особенность менять настроение. Весной, с покрашенными наличниками, он походил на девушку, что вертится перед зеркалом, напялив на себя столько дорогих нарядов, сколько оказалось в сундуках. В сырую погоду дом напоминал ворчливую барыню, попавшую под дождь. В жару, с распахнутыми окнами, млел, как одышливая тетка, которую не заставишь сделать лишнее движение. В облике дома всегда было что-то женское. Даже зимой, засыпанный снегом по окна, с белой шапкой на крыше, он был похож на богатую даму, спящую в легких перинах гусиного пуха.
Еремей, построивший дом, точнее — усадьбу, самую красивую в округе, а может, и во всей Сибири, свое творение не любил. Ему редко нравились собственные старые произведения. Еремей считал, что при строительстве усадьбы его подвело чувство меры — слишком много резьбы, куда ни кинь взор, пропилы даже на досках заплота. Ажурный двускатный козырек над воротами и калиткой, особенно поражавший своей красотой, Еремей считал подходящим для надгробия какой-нибудь капризной артистки, если в камне вырезать, конечно.