— Здесь эти четыре молодых десятка едят дичину, а в Старой Русе их придется кормить запасами конунга, — сказал Зигбьерн. — Как посмотрит на это Ольрих?
— Так, как скажу я, — буркнул конунг. — Сигурд передаст ему мое повеление.
— Ты уверен в своем славянском побратиме? — спросил Зигбьерн.
— Он считает, что я спас ему жизнь.
— Ты в самом деле спас его.
— Все было подстроено, Зигбьерн. Я рассказывал, как именно.
— И ты думаешь, что люди Хальварда оставили бы Урменя в живых? — усмехнулся конунг. — Кто метит сразу в двух зайцев, не попадает ни в одного.
И это Сигурду было неприятно слышать. Им играли, как шахматной пешкой, и то, что пешке удалось выйти в ферзи, — всего лишь случайность. Тот таинственный рус ни разу не видел, как Сигурд ведет бой, но хорошо знал о его искалеченной руке.
— Было бы куда проще свалить нас топорами вятичей поодиночке, конунг.
— Кто знает глубину замыслов Хальварда, — улыбнулся Олег. — Я — не знаю и не хочу знать. — Он помолчал. — Ты привезешь княжича Игоря в Смоленск под защитой Урменя и твоих варягов.
— Я не знаю дороги в болотах, конунг.
— Луна в полнолуние указывает путь, если держать все время на нее. — Конунг внезапно замолчал. — Впрочем, к тебе придет проводник.
— Когда мне его ожидать?
— Когда умрет князь Рюрик.
Сердце Сигурда сжалось от боли. На лбу вдруг выступил пот, язык скорее пролепетал, чем произнес:
— Моя клятва, конунг. Ты обрекаешь меня на бесчестье?
— Рюрик стар, слаб и болен, Сигурд. Я имел в виду только это, и ничего иного.
— Благодарю тебя, мой конунг.
— Мне нужны твои внуки, Сигурд. — Прежняя открытая и теплая улыбка появилась на лице Олега. — Ешь побольше веприны, в Киеве мы справим твою свадьбу.
3
Олег был убежден, что держит в руках все нити, что знает все концы. Но он знал только то, что ему сообщали, облекая известия в такую продуманную вязь, что у конунга создавалось впечатление истины, исчерпанной до дна. Не потому, что сознательно стремились обмануть: так уж сложилось. Сильный и проницательный отец Ольбард Синеус, отрочество, проведенное в заложниках у Рюрика, удачливая молодость, уверенность в себе и своих друзьях — все вместе исключало представление о придворных шепотках, связях, скрытности, недосказанности, а то и лукавстве. Нет, никто вроде бы и не пытался плести свои сети: просто окружение жило привычной, давно сложившейся жизнью, полагая — кто искренне, а кто и своекорыстно, — что безопасность наследственного конунга не требует исчерпывающих обстоятельных докладов. У каждого были свои заботы, свои хлопоты и свои тайны, но все вместе работало, как давно отлаженный механизм. Так, например, самоуверенный и убежденный в точности своих расчетов Олег был бы неприятно поражен, узнав, что вездесущий Хальвард давным-давно, еще с первой горячей юношеской ночи, не только знал об Альвене, но и частенько навещал ее, делая это куда более осторожно, чем его молодой конунг.
Они не были любовниками: Хальвард ни при каких условиях не рисковал доверительным расположением Олега. Но испытывали друг к другу весьма теплые чувства: Альвена никогда не забывала, что именно Хальвард осторожно и ловко сблизил ее с юным конунгом, а суровому боярину искренне нравился ее острый, по-женски проницательный ум и до сей поры нерастраченное чутье дозволенности. Беседы с ней всегда доставляли ему удовольствие и множество мелких, но чрезвычайно важных сведений, которые он выуживал хорошо продуманными вопросами.
— От войн больше всего страдают женщины, — разглагольствовал он за легким ужином. — Мужчины только переселяются в иной мир, а женщинам остается тоска и бесприютная старость. Ты веришь в иной мир, Альвена?
— Душа покидает нас раньше погребального костра. Старый обычай, когда жену сжигали вместе с погибшим супругом, был более милостив.
— А что берет душа в свой прощальный полет? Может быть, нашу память?
— Это было бы слишком жестоко.
— Почему, Альвена? Память — единственное утешение вечного молчания.
— Утешение тогда, когда дает человеку силу. Но сила — в теле, душа ею не обладает, Хальвард. Наши песни и саги — тоже память, но они вдохновляют воинов и утешают вдов.
— Память. — Хальвард неторопливо, с видимым наслаждением проглотил кусок мяса и запил его вином. — Мы едим молочную телятину, а наши соплеменники в далеких селениях радуются угодившей в силки белке. Любопытно, вспоминают ли они при этом, как пировали их далекие предки.
— Мы стали болотными людьми, — вздохнула Аль-вена. — Мы разучились пахать землю и разводить скот. Телятина, которая так нравится тебе, куплена у новгородских торговых людей. А ведь когда-то было наоборот.
— Наоборот никогда не бывает. Бывает иное. Лучше или хуже. Наш конунг знает саги наизусть, что делает ему честь.
— Знания делают честь тому, кто претворяет их в действия. На сундуке с сокровищами можно проспать всю жизнь.
— У тебя не женский ум, Альвена.
— Возможно. — Альвена подавила вздох. — Возможно, потому, что я не знаю женского счастья.
— Можно ли в это поверить? Надежда на счастье питает душу женщины точно так же, как надежда на победу питает душу мужчины.
— Моя надежда — счастье моего народа, погибающего в трясинах, болезнях и бесконечных стычках за лодью византийского гостя. У нас нет будущего, потому что нет своих торговых путей. Даже у рогов они есть, а у нас — нет. Разве это справедливо, Хальвард?
— Торговый путь, на котором мы грабим караваны, когда поблизости нет варягов, имеет два замка. На севере он заперт Господином Великим Новгородом, на юге — Киевом. Может быть, конунгу Олегу удастся сбить хотя бы южные запоры?
— Может быть? — насторожилась Альвена. — Почему ты сказал: «может быть», Хальвард? Ты не уверен в великом походе?
Хальвард пригубил кубок, долго молчал. Потом встал, прошелся и остановился возле узкого оконца, глядя сквозь мутное ноздреватое стекло.
— Большие замыслы требуют больших надежд, а надежд воинов хватает только на победу. Добившись ее, они сразу же начинают грабить и спешат удрать с награбленным добром. Вот почему я сказал: может быть. — Он вдруг резко повернулся к Альвене. — А может и не быть, если все русы вручат вождю свои надежды.
Альвена молчала, со страхом глядя на него. Ей вдруг показалось, что Хальварду известен ее последний разговор с Олегом. Но ведь она поклялась памятью матери, что беседа шла только о соловьях. Только о соловьях!..
— У нашего народа уже не осталось надежд, — тихо сказала она.
— А разве народ не высказал самое затаенное твоими устами, женщина? — Голос Хальварда вдруг посуровел. — Разве не ты с горечью только что говорила, что он вымирает в болотах, разучился пахать и сеять, выращивать скот? Что его мужчины редко доживают до тридцати, а женщины слепнут от слез у холодных очагов? Зачем ты мне это говорила?
— Я говорила о своей боли.
— Это — общая боль русинок, Альвена, а значит — боль народа, потому что матери передают ее детям.
— А разве у тебя нет этой боли, Хальвард? Там, в сердце, затаенной и постоянной?
— Я — воин, а воины не любят слушать о боли, она обессиливает их, — негромко сказал Хальвард. — А у конунга Олега нет матери. Но ты породила в юноше мужчину, и Олег слушает тебя. Киев нужен не славянам — их земли и так не имеют концов. Киев нужен нам, русам. И ты будешь говорить об этом конунгу каждый вечер, как бы он ни сердился. Зарази его своею болью, Альвена, и о тебе сложат песни благодарные потомки.
Сердце Альвены восторженно забилось. Нет, Хальвард ничего не знал о ее последней беседе с Олегом. Ничего, но почти повторил ее. Ей очень хотелось признаться, что она уже заронила тлеющий уголек в готовую разгореться душу конунга, но привычная осторожность вовремя удержала ее.
— Ты дал мне мудрый совет, Хальвард, но мудрые советы почему-то всегда опаздывают. Я с радостью исполнила бы его, если бы конунг не запретил мне появляться в его войсках.
— Запретил? — Хальвард нахмурился, размышляя. — Я найду возможность обойти этот запрет, не вызывая гнева конунга. К цели ведет много дорог, надо только выбрать самую неожиданную. И я выберу ее, Альвена, потому что отныне у нас — одна цель. Я рад сегодняшнему вечеру. — Он усмехнулся. — Телятина была превосходна.
И, поклонившись, вышел из покоев.
4
Повеление конунга, даже если оно было высказано в форме совета, оставалось повелением, не исполнить которое было невозможно. Так рассматривал Сигурд брошенные Олегом словно бы мимоходом слова взять с собою в Старую Русу для защиты Нежданы ватагу Урменя. Поначалу оно очень обрадовало его, потому что он привык к изгою-княжичу и верил ему, но куда более радостным было прямое распоряжение немедля отправляться в путь. Правда, его несколько озадачили слова конунга о свадьбе в Киеве, поскольку в самую затаенную мечту свою он верить не решался, но не мог и не верить, пребывая в странно волнующем его смятении. Допускал ли вдруг ставший озабоченно суровым Олег саму возможность женитьбы безродного варяга на своей воспитаннице или намеревался предложить ему иную девицу, Сигурд никак не мог понять. С одной стороны, намеков было достаточно, но в то же время молодой варяг никогда не забывал обещание Олега лично выбрать ему жену. Сказано это было еще до того, как Неждана стала врачевать его изуродованную десницу, когда конунг — да и вообще никто! — не мог предполагать, как сложатся отношения между молодыми людьми, поскольку именно меч Трувора Белоголового пронзил сердце Вадима Храброго. Сигурд все время ломал голову над этой загадкой, так противоречащей общепринятым обычаям мести, то до жара веря, что под будущей его женой Олег подразумевал свою воспитанницу, то с отчаянием представляя, что этого не может быть и потому, что он — без роду и племени, и потому, что меч есть меч, а обычай есть обычай. Конунг обещал сыграть в Киеве его свадьбу, но даже не намекнул, какую славянку он намеревается выбрать ему в жены. Да, в Киеве единовластно правил Аскольд, но там оставалась и природная знать полян, и ради укрепления связей с ними конунг вполне мог желать породниться с полянской знатью, выдав им в заложники пестуна княжича Игоря и своего первого боярина. После прощального свидания с Нежданой в подклети, где жил медвежонок, когда-то подаренный им, Сигурд уверовал в любовь и счастье, но слова Олега о грядущей свадьбе вернули смятение в его душу.