уступала в пышности одежд, мебели и домашней утвари некоторым эпохам средних веков и Возрождения. Англия если не перегнала, то догнала Рим роскошью своих городских дворцов, вилл, садов, парков. Но ни один народ не позволял себе равной с римлянами роскоши в прислуге: ни даже поляки и русские в период крепостного права.
В этом римляне неподражаемы. Зависит это от неподражаемости их и в другом историческом отношении, более славном: ни один народ не хранит в своей летописи такого количества одержанных побед и закрепленных завоеваний. В древности победитель не только грабил побежденного, что весьма часто и с большим усердием делается и теперь, — вспомнить хотя бы Китайскую войну нашу! — но и забирал врага в неволю: целый народ или лучшая часть его делалась рабами. Когда римляне, мало помалу, покорили народы Лациума, Греции, Италии, Карфагена, Галлии, германцев, сарматов, — количество рабов в Риме должно было вырасти неимоверно, а рыночная цена на них упасть, сообразно огромному предложению. Стоимость обыкновенного раба, годного быть лишь рабочей силой, никогда не поднималось выше 250—300 рублей. Я уже говорил, что в такую приблизительную сумму фиксировалось соотношение капитала денежного с душевым. Но с этой официально обычной ценой можно было торговаться до баснословия. По данным Дж.К. Ингрэма, в эпоху Антонинов можно было купить раба за 2 рубля. Такса на рабов установлена только Юстинианом. Раб старше 10 лет стоил 100 рублей; умеющий писать — 250 р.; взрослый евнух — 350 рублей. Если сравнить эти цены с прейскурантами торговли людьми в Америке или даже с нашими крепостными подвигами, когда целые деревни отдавались в обмен за краснопегого кобеля, — они покажутся, пожалуй, не маленькими. Но в Риме, вообще, все было дорого, за исключением предметов первой необходимости. На римском рынке не редкость было видеть, что по одной цене переходили к покупателю и живая морская рыба, и раб, который был послан продать ее на базар. Цены на рыбу были, несмотря на близость моря, прямо ужасны. Иные деликатесные сорта ценились до 300 рублей за штуку и даже выше. Продажа раба в придачу к вещи — самое обыденное дело в римском быту. Ниже мы познакомимся с неким Ктезинном, которого богатство и счастье начались с того, что он был продан в рабство одной беспутной прожигательнице жизни, в придачу к канделябру из коринфской бронзы. Это — совершенно, как Лесков рассказывает, что в голодные годы Орловской губернии местные «кошатники» платили за кошку по гривеннику «вместе с хозяйкой»!
Обыкновенный «дешевый раб» скупался римлянами ради самого дешевого, но вместе с тем самого необходимого эффекта — «роскоши Людьми»: если не поражать качеством рабов, то надо удивлять толпу хоть их количеством, — а последнее, при рыночной цене в 2 рубля за «душу», богатому человеку не трудно было довести до каких угодно цифр.
Впрочем, помимо дешевого щегольства обилием прислуги, это гуртовое скупание людей имело для римлянина и непосредственно практические последствия, общественно- политического свойства.
В течение всей своей истории, Рим делился на две великие классовые партии — патрицианскую и плебейскую — хронически враждебные между собой. В обычное время вражда лежала глухо замкнутая в самой себе, молчаливая, выжидающая удобных моментов, чтобы утолить ненависть. Порой же, неудержимо вспыхнув пожаром, она обострялась до свирепости. В обеих партиях существовали свои фракции, отнюдь не уступавшие буйством главным; фракции эти ютились при знатных фамилиях и питались их наследственной, одна к другой, ненавистью. Партийное и фракционное дробление поддерживалось ежегодными выборами на общественные должности; из года в год воспламенялись страсти избираемых и избирателей. Политическое соперничество не умирало. Если время уничтожало одну партию, немедленно возникала другая. Знатный римлянин, в вечной погоне за общественной ролью, постоянно шел вперед сам и вел за собой людей своих. Взойдя на одну ступень государственной лестницы, он уже заносил ногу на следующую и не жалел средств, чтобы достигнуть новой цели: приобрести то или другое положение для римлянина значило забыть о приобретенном и искать, исходя от него, нового, которое надо приобрести. Все это придавало общественной жизни Рима крайне напряженный характер. Подобное напряжение честолюбий и партий, вслед за ними идущих, Западная Европа переживала в смене конституций за тридцать лет от начала первой французской революции до реставрации Бурбонов. В миниатюре, подобные политические картины, пожалуй, дала в наши дни бурная и смутная жизнь новорожденных балканских конституций XIX века или южноамериканских республик. В них, именно как в античном Риме, падение правительства — всегда оптовое: от президента и премьер-министра до последнего писца; и наоборот, удачное pronunciamento дает должности не только главам, рукам, очам, ушам государства, но и сменяет таможенных дозорщиков и третьеразрядных телеграфистов. Рим жил в такой лихорадке, изо дня в день, многие века.
Кампания политической борьбы была та же по существу, что и ныне в конституционных и республиканских выборах, и работала по тем же системам борьбы. В практической агитации, проводя к власти своих излюбленных людей, она задавалась, прежде всего, целью подорвать в общественном мнении доверие и уважение к противной партии, измарав репутацию ее представителей. Но средства и орудия борьбы были смелее, наглее нынешних и имели особенности, по современным этическим взглядам, более чем неприглядные, а по юридическим — преступные и рискованные. Излюбленным орудием политической борьбы являлся донос, обвинявший противника в преступлении государственном, религиозном или против семейного союза.
Множество людей с историческими именами начинало свою карьеру бесчестными процессами по ложному доносу. Услуги доносчиков оплачивались от правительства не только деньгами: им сверх того доставались государственные должности. После каждого громкого процесса распределялись должности преторов и эдилов. Количество обвинителей разрослось до такой необъятности, что общественное мнение спасовало перед ними и оказалось вынуждено переменить свое отношение к их деяниям. Сперва в ложном доносе перестали видеть что-либо необыкновенное: что же, мол, тут особенного? Дело житейское! Сегодня я донес — завтра на меня донесут! Затем порок развился до полного извращения нравственных понятий. «Всех обуяла какая-то мания обвинения», говорит Сенека. Даже для самых честных людей дерзкая и ловкая защита наглой политической клеветы становится как бы проявлением Великого духа, доказательством благородного происхождения. Человек бравирует подлостью и зовет умереть за нее своего врага, — а если тот одолеет, сам несет свою голову на плаху. Идет какая-то непрерывная дуэль на клеветах — с той же дикой логикой, с тем же шальным риском и с тем же общественным к ней отношением, что и в настоящее время видим мы в дуэльных историях. Не извиняет ли общество иной раз самый гнусно-бреттерский вызов, совершенно забывая