Музыка внезапно оборвалась. На секунду в ресторане стало тихо. Все на мгновенье оцепенели. Военный вложил револьвер в кобуру и пошел обратно к своему столику. Тогда тишина взорвалась. Понеслись крики. За столиками поднялась сумятица. Побледневший метр-д'отель выбежал в переднюю. Официанты оторопело и бестолково стали соваться между столиками. Загремела посуда. Гости ринулись в разные стороны. Большинство — к выходу. И только немногие подошли к тому, кто лежал на полу, истекая кровью. Кровь диким и устрашающим пятном краснела на накрахмаленной скатерти...
— Мертв... — сказал кто-то, наклонившись над телом.
Военный незаметно скрылся.
55
Сквозь решетчатые тюремные окна, сквозь пыльные стекла утро просачивалось с трудом. Камеры просыпались тяжело и угрюмо. Арестанты соскакивали с нар, с коек и, поеживаясь от холода, толпились у стола. День должен был начаться с поверки. После того, как дежурный помощник смотрителя с надзирателями обойдет все камеры и сосчитает всех арестантов, после того только можно было считать, что день, новый тюремный день, начался.
С поверкой в это утро что-то мешкали. Антонов подошел к волчку и крикнул дежурного. Надзиратель быстро откликнулся на зов.
— Почему нет поверки? — спросил Антонов. — Почему не отпираете камеру?
— Поверка сейчас будет, — торопливо успокоил надзиратель. — Вы не беспокойтесь, сию минуточку!
Антонов насторожился. Голос надзирателя был вкрадчив, отвечал тюремщик почтительно и охотно.
— В чем дело? — отходя от волчка, громко спросил Антонов. — Что за чорт? Что такое? Что случилось? — посыпалось со всех сторон.
— Староста, над чем ты голову ломаешь?
Антонов вышел на средину камеры и насмешливо прищурился:
— В голосе надзирателя патока и мед. Отвечает как наилучший холуй. Я и соображаю: откуда ветер дует?
Пал Палыч отложил в сторону зубную щетку и банку порошка и потряс пальцем в воздухе:
— Ветер дует оттуда, откуда надо! Уверен, что на воле большие перемены и нам не долго ждать здесь хороших известий.
На этот раз никто не стал возражать редактору. Все притихли, к чему-то прислушиваясь. Издали доносился знакомый шум: шла поверка.
Дежурный помощник смотрителя вошел в камеру не по-обычному. Всегдашняя манера каждого дежурного на поверке была: корчить из себя большое начальство, делающего невероятное важное дело, говорить отрывисто, командирским тоном, смотреть на арестантов орлом. На этот раз дежурный не вошел, а как-то влез бочком в камеру и остановился в дверях. И голосом, в котором была почти ласка, он сказал:
— С добрым утром, господа!
Камера ответила молчанием. Дежурный смутился. Откашлянувшись, он тем же тоном спросил:
— У вас, господа, все налицо, конечно? Ну, я не буду считать!..
— Постойте! — пошел на него Антонов, заметив, что он собирается выйти из камеры.
— Что это вы сегодня все такие ласковые? Освобождают нас, что ли?
Дежурный прижал обе руки к груди.
— Честное слово, не знаю! Решительно никаких точных сведений... Только вообще...
— Что вообще?
Вся камера двинулась поближе к двери и обступила старосту и помощника смотрителя.
— Говорите, что вы знаете?
— Ах, уверяю, что определенного ничего... Все слухи. На счет манифеста... Вы обождите, тюремный инспектор обещался скоро пожаловать. Наверное, будут определенные известия...
Помощник смотрителя выскользнул из камеры, дверь захлопнулась, по ту сторону загремели крючки и глухо отозвались удаляющиеся шаги.
— Манифест!? — поднял голову вверх и посмотрел на потолок Антонов.
— Манифест!? — насмешливо подхватил Лебедев. — Это не баран начихал: манифест!
— Манифест! — схватив щетку и зубной порошок, возбужденно крикнул Пал Палыч. — Вы понимаете, что это такое: манифест! Это не просто монаршая милость, это переворот! Пе-ре-во-рот!..
Чепурной, не слезая с нар, присоединил свой голос к заявлению Пал Палыча:
— Разумеется, всякий манифест — документ исторический...
В камере было шумно и весело. Как бы то ни было, манифест ли там или что-либо другое, но всем стало ясно, что вот-вот произойдет нечто новое и непременно хорошее. И как только это сознание укоренилось в головах обитателей камеры, их охватило жадное и неистребимое нетерпение.
— Староста! — раздалось со всех сторон. — Антонов, выясняй положение!!!
— Какого чорта тянут?!
— Если выпускают на волю, пускай выпускают немедленно!
— Немедленно!
— На волю! На волю!..
Староста поднял руку и замахал ею быстро в воздухе.
— Призываю к порядку! — закричал он. — Пока никаких манифестов и других штук нету, вся полнота власти принадлежит мне по праву единогласного избрания. Предлагаю слушаться старосту!
— Не волынь, староста!.. Тащи начальство и пусть оно выкладывает правду!
— Выясняй, Антонов!
Вячеслав Францевич, усмехаясь прислушивался и приглядывался к происходившему в камере. Ему вдруг понравился этот кавардак, это молодое озорство. При всей его солидности и положительности его так и подмывало принять участие в шумном натиске на старосту.
— В самой деле, товарищ Антонов, — не выдержал он, — надо бы потребовать сюда смотрителя.
— Ого! — откликнулся кто-то. — Товарищ Скудельский тоже предлагает требовать!..
— А как же! — усмехнулся Вячеслав Францевич. — Когда это целесообразно и может повести к благим результатам, я всегда буду настаивать на предъявлении требований!
За шумом в камере никто не заметил, как к дверям кто-то подошел, и только когда загремел замок, все насторожились.
— Выходите с вещами Скудельский, Чепурной, Иванов... — объявил старший надзиратель, не переступая порога раскрытой двери.
— Только эти?! А других нет? А как остальные!.. — вспыхнули негодующие возгласы.
Надзиратель, не глядя прямо в глаза, торопливо объяснил.
— У меня покуда списочек только на трех.
— А всех выпускают? А когда остальных?!
— Не могу знать...
— Товарищи, — спешно собирая свои вещи, пообещал Вячеслав Францевич, — мы все выясним сейчас в конторе и никуда без остальных не уйдем... если, конечно, освобождают всех.
Скудельский, Чепурной и Пал Палыч ушли из камеры, не попрощавшись. После их ухода стало тихо. Камера соображала. У людей закрадывалось сомнение: а вдруг выпускают только «чистых», таких, с кем начальство может и должно церемониться. Но появился снова старший надзиратель и опять вызвал несколько человек и среди них Антонова и Лебедева. Лебедев неторопливо завернул свои вещи в небольшой тючок и неожиданно заявил:
— Вот что, надзиратель! Мы поодиночке, такими маленькими кучками уходить не будем. Идите в контору и сообщите, что политические требуют освобождения всех сразу!
— Правильно! — взорвалась одобрительными криками камера. — Молодчина, Лебедев.
Антонов смущенно отложил в сторону свои вещи, которые он укладывал, и покрутил головой:
— Просчитался я, товарищи... Ведь и в самом деле уходить надо отсюда всем вместе.
— И в первую очередь, — подхватил Лебедев, — пустить товарищей, которые сидят здесь месяцами и годами!
— Правильно! — снова грохнула камера.
Надзиратель потоптался у двери.
— Выходите, господа, которых выкликнул, не задерживайте!
— Ступайте в контору и объявите наше решение, — строго и внушительно заявил Антонов.
Надзиратель нехотя вышел в коридор. В камере грянула песня.
56
Непривычное, но ставшее сразу обиходным и понятным слово «амнистия» носилось над тюрьмой.
В камерах уголовных волновались. Отсюда следили и какими-то неведомыми, но верными путями узнавали о том, что из тюрьмы выпускают на волю, что к тюремным воротам подошла громадная толпа, поющая вольные, запрещенные песни и ожидающая выхода политических на свободу.
Уголовные настороженно прислушивались к шуму и рокоту, доносившемуся с воли, и спрашивали:
— А нас как? Нас-то освободят!..
По камерам ползли тревожные, волнующие слухи. То кто-нибудь сообщит, как достоверное и проверенное, что в конторе уже составляются списки освобожденных и что в цейхгаузе перебирают и проверяют собственные вещи арестантов. То появится известие, что выпускать будут по категориям, по судимости, по статьям. То, наконец, разнесется весть о том, что никого выпускать не будут: ни политических, ни уголовных.
В камерах уголовных попеременно вспыхивало ликование и уныние.
Непривычное, но понятное и долгожданное слово «амнистия» остро и больно волновало...
А у ворот тюрьмы, запрудив широкую улицу, рокоча, бушуя и гудя песнями, радостными возгласами и веселым смехом, волновалась пестрая, праздничная толпа.
Толпа ждала освобожденных. Вот в узкую калиточку после долгих переговоров прошли трое. Вот за воротами, на тюремном дворе, вспыхнула песня. Толпа насторожилась, примолкла, узнала пение политических и ответила ревом, криками: