— Тряпка! — произнес старик с презрением и брезгливо сплюнул. — Ну, долго ты еще будешь хныкать? Выкинь дурь из головы! Дома накопилась куча работы. Поболтался — и хватит. Пора за дело приниматься.
— Будь она проклята, работа! — злобно крикнул Дион, вымещая любовную неудачу на серобородом старике. — Не хочу больше копаться в навозе.
— Вот как? — Сириск потемнел от гнева. — Думаешь, я тебя сто лет буду кормить, бездельник?
— Не корми! — огрызнулся Дион и шумно высморкался.
— С голоду подохнешь, — проговорил отец насмешливо. Юнец ответил с отчаянной решимостью:
— Пусть! Я и сам хочу умереть. Нырну сейчас в море — и конец.
И он сделал резкое движение, словно хотел броситься за борт.
— Сидеть!! — завопил обмерший от страха Сириск. — На место, дурак! Вот хвачу веслом по глупой башке — погляжу тогда, как ты подпрыгнешь. Вы посмотрите на него, а? Совсем ума лишился.
Колени старика мелко тряслись. Он с трудом переводил дух. Остолоп и впрямь может утопиться. Старикам, конечно, наплевать на какие-то там чувства. Но молодежь… Любовь — штука тонкая. Значит, она очень уж важна для него, если Дион так близко к сердцу принимает эту чепуху. Надо с ним помягче.
Сириск сказал примирительно:,
— Не горячись, сынок. Я понимаю: страсть и все такое… Вещь хрупкая. — Старик покрутил корявыми пальцами, как бы ощупывая золотую сережку. — Сам когда-то вздыхал по твоей мамаше, чтоб ей пропа… Тьфу! — это я так, к слову пришлось — очень уж зловредная женщина, языкастая. Ну, ничего — в свое-то время она мне приглянулась.
Но я не собирался из-за нее топиться… Потяни-ка за веревку, парус, видишь, перекосило. Зачем топиться?. Кто любит — тому надо жить да жить.
Я, когда собирался на твоей матушке жениться, день и ночь в поле и на винограднике пропадал, камни весом в медимн[16] ворочал, словно пустые горшки. Эта самая любовь мне силу прибавляла. Я из кожи лез, чтоб мой виноград был во сто раз лучше, чем у других, чтоб пшеница раньше, чем у всех, заколосилась — все хотел невесте понравиться. Чтоб она, видишь ли, гордилась мной, хвалила меня среди девушек, когда они собираются с кувшинами у ручья. А ты, сынок, от работы отлыниваешь. Нехорошо.
— Ты все перепутал, отец, — угрюмо сказал Дион. Он как-будто успокоился. Но это только казалось — слезы высохли, зато в груди опять проснулась глухая, убийственно-тяжкая ноющая боль. — Матушка тебя тоже любила. Ты знал, что она станет твоей женой. Значит, было из-за чего стараться. А мне… а Гикия… — Дион безнадежно махнул рукой.
— Мда… Тебе, конечно, трудней приходится, — согласился Сириек, удивляясь своему благодушию. Разве отцу с сыном не зазорно толковать о таких вещах? — Но… все равно, не стоит вешать голову! Тем более — топиться. Ты пойми… Любовь, конечно, великое дело. Но любовь — еще не все.
Ведь мужчина рождается не только для того, чтобы обниматься с женщиной и плодить детей. У него много других важных обязанностей. Понимаешь? У него — родители, которые дали ему жизнь, вскормили его, взрастили, не щадя себя, и он должен обеспечить им безбедную старость. У него — соседи, оказывающие ему помощь в беде, и он должен выручать их в свою очередь.
Человек принадлежит не только себе и своей семье — он принадлежит родной общине, государству, наконец.
Служить общине, государству — долг каждого живого человека, долг гражданина. Уклониться от выполнения гражданского долга — все равно, что бежать с поля битвы. Не этому ли тебя учили в школе?
— Родная община! — Дион уничтожающе фыркнул. — Государство! Что они для меня сделали такое, чтобы я из-за них надрывался? Разве они пашут наш участок, подвязывают кусты на винограднике? Я ем то, что добываю собственной рукой. При чем тут государство? Оно само от моих трудов кормится.
— Как при чем? — изумился Сириск. — Разве ты не обязан тем, что живешь на свете, безвестным людям, мужчинам и женщинам, которые когда-то собрались вместе, отвоевали у диких зверей участок леса, расчистили его, вспахали землю, построили город, создали законы, отбили нападение враждебных племен, спасая от гибели твоих еще ползавших без штанов дедушек и бабушек, не будь которых, не было бы и тебя?
Разве только о себе заботились эти люди, работая день и ночь на полях, в садах и мастерских, споря на советах, смыкаясь в ряды и выступая в поход? Нет, стараясь улучшить свою жизнь, они думали и про тебя. Думали о тысячах Дионов. О своих потомках.
Во все, чем ты сейчас пользуешься, вложен ум и труд многих поколений. Труд народа. Народ, объединившийся в государство, — опора человека. Запомни, человек без народа, без государства — пыль.
Что получилось бы, если народ Херсонеса взял вдруг и разбрелся кто куда? Через месяц никого не останется — одних зарежут скифы, других волки задерут. Человек, если он не сплошной дурак, обязан помнить: он потому и человек, что живет среди людей.
Есть у нас такие — себя считают чуть ли не за богов, а других — за скот. Пекутся лишь о собственном благе. Остальных угнетают. А на что они годятся сами по себе? Мразь. Я убивал бы таких, как бешеных собак.
Дион молчал.
Старик любит вести заумные беседы о долге человека и прочих невыносимо скучных вещах.
Горазд поговорить, когда в ударе. Смолоду, видишь ты, пока еще жил в достатке, учился в Херсонесе ораторскому искусству. Да и потом, на сходках общины и народных собраниях, понаторел в красивой речи — вон как ловко управляется со словами, лепит фразы, как матушка хлебцы. Это — его слабость.
Дион привык к ней, поэтому наставления отца давно не трогали юношу. Тем более не задели сейчас, когда Дион был весь наполнен своей горькой заботой. Он пропустил слова мудрого старика мимо ушей.
— К тому же, — добавил Сириек, поворачивая лодку к берегу, — ведь Гикия не одна на свете. Была бы шея цела, ярмо найдется. Отыщем тебе невесту не хуже Ламаховой дочери. Не горюй.
«Хорошо тебе болтать, что вздумается, — мысленно сказал Дион с неприязнью. — Огрубел, зачерствел, вот и кажется старику, будто все на свете чепуха, кроме дурацкого гражданского долга. Посидел бы в моей шкуре хоть час — сам завыл бы, как пес».
Не получив ответа, Сириск укоризненно покачал головой.
Не удался сын. Нет, не удался. Не ожидал керкинитидец, что отпрыск вырастет такой дрянью. Весь в мать. Старуха Эвридика тоже молола всю жизнь вздор, бесилась из-за пустяков, чуть ли не вешалась от зависти, если кому-нибудь из соседей везло.
Бережливость — хорошее дело. Но плохо, когда превращается в дурную страсть. В жадность до озверения. В охоту загрести все добро на земле под себя — загрести и никому не давать. За богатством не угонишься, и не стоит надрываться, терять человеческое достоинство из-за лишних чашек или плошек.
Ведь этот Дион — он потому и убивается, что не удалось заполучить Гикию в собственность.
Не от любви плачет — самолюбие хозяина вещей в нем оскорблено, хотя он и сам этого не понимает.
Откуда понять? Ничего не понять человеку, который стремится только к тому, чтобы удовлетворить свою прихоть, хочет плясать лишь под собственную дудку, который желает, чтобы и другие плясали под его дудку, и даже не способен задуматься — понравится ли кому-нибудь подобная музыка.
Будь у него душа пошире — не скулил бы, точно щенок, подумал бы о мужском достоинстве, легче перенес бы горе.
«И все же, — Сириск, причаливая лодку, сокрушенно вздохнул, — велика, должно быть, сила Эрота, если он доводит человека до такого безмозглого состояния. Надо иметь железную твердость духа, чтобы выдернуть из печени острую стрелу зловредного божка…»
Новая встреча с Дионом расстроила Гикию.
Молодая женщина догадывалась, что керкинитидец страдает и в этом повинна она, дочь Ламаха.
Ей было совестно — ведь Гикия причинила кому-то горе. Но, поразмыслив, херсонеситка успокоилась. Ни словом, ни делом она не давала Диону повода для далеко идущих желаний. Пусть не влюбляется в незнакомых женщин. У дочери Ламаха была своя тяжкая забота — Орест, и она быстро забыла о Дионе.
Кузнец Ксанф так настойчиво приглашал Гикию в гости, что она решилась, наконец, повести к ним Ореста.
За себя Гикия не беспокоилась — она не раз бывала у Ксанфа, так же как и у гончара Психариона или красильщика Анаксагора, но вот Орест… понравится ли ему Ксанф, и понравится ли кузнецу Орест?
— Садитесь, гости. Добро пожаловать, — сказал Ксанф так спокойно и просто, будто только тем и занимался всю жизнь, что принимал в своем убогом жилище боспорских и прочих царевичей.
Орест отметил про себя, что херсонесит, даже самый бедный — горд, исполнен чувства собственного достоинства, свободен духом, уважает себя и других. Не то, что в Пантикапее, где чернь забита, озлоблена, запугана, недоброжелательна, откровенно-враждебна или, еще хуже, трусливо-угодлива. В этом он убедился не только на примере Ксанфа. Большинство жителей города держалось уверенно без чванства и приветливо без подобострастия.