В церкви ему объявили строгое предупреждение. Это обозлило Вильгельма-Фридемана. Ему, королю Дрездена, осмеливаются угрожать!
В отместку он пропустил богослужение. Это было уже серьезным проступком, и только заступничество Гассе спасло его тогда.
Фридеман, по натуре открытый, доверчивый, бескорыстный, искренне думал, что все его любят, все готовы за него в огонь и в воду, – так он был уверен в собственном обаянии. И сам он, со своей стороны, был готов на многие жертвы ради друзей, за что Филипп-Эммануил нередко бранил его. Так, Фридеман поручился за одного приятеля, проигравшего большую сумму. Игрок тайно бежал из Дрездена, и положение Фридемана сделалось бы невыносимым, если бы не женитьба на богатой девушке. Родители не знали этих обстоятельств. Но, по словам Эммануила, которому старший брат доверился, Вильгельм-Фридеман не любил свою жену: несмотря на ее молодость и любовь к нему, сердце его к ней не лежало! И, может быть, поэтому он стал запивать. По намекам Филиппа-Эммануила можно было предположить, что Фридеман любил другую женщину, не то замужнюю, не то слишком бедную, чтобы можно было связать с ней судьбу в том тяжком положении, в котором он очутился.
Было ли это так или иначе, но, во всяком случае, в первый год женитьбы в жизни Вильгельма-Фридемана установился некоторый порядок. Но затем прежние знакомства и привычки возобновились, и Вильгельм-Фридеман стал все чаще жаловаться на тоску и все реже показываться в церкви у органа. Теперь Гассе уже не заступался за него. Их отношения испортились – то ли из-за старинного долга, который Вильгельм-Фридеман не спешил отдать, то ли из-за Фаустины, о которой он однажды в веселой компании непочтительно, отозвался.
А может быть, сыграло роль и то, что жена Фридемана, родственница и близкий друг Фаустины, изредка жаловалась на свою нелегкую судьбу. Фридеман рассчитывал на поддержку нескольких – как он думал – преданных друзей, но они самым вероломным образом от него отступились, примкнув к влиятельной чете Гассе.
В концов Вильгельм-Фридеман потерял место и вынужден был с семьей уехать из Дрездена. Так же пришлось ему покинуть Галле…
В третьем городе, поменьше, его приняли с распростертыми объятиями: там давно мечтали залучить к себе знаменитого органиста. Но работать ему было уже трудно, и он не успевал писать новую музыку для богослужений. Тогда, после колебаний, он пустил в ход рукописи отца. Он сделал надпись на сборнике нот, подаренных ему Бахом: «Мои сочинения, переписанные рукой моего отца». Ему поверили: ведь мало кто знал музыку старшего Баха. Но образ жизни Фридемана, еще более разгульный, чем в Дрездене, ибо теперь он вовсе не затруднял себя работой, был решительно несовместим с его званием. Шумные попойки органиста, не всегда честная игра в притонах стали известны в городе. Его вызывающие речи о том, что артисту все позволено, ибо стоит только ему захотеть и он из пропасти вознесется на небо, увлекали молодежь. У него появились последователи и собутыльники, которые при первом же случае предали Фридемана, как и дрезденские дружки… Ему снова пришлось уехать, на этот раз при весьма неприятных и унизительных обстоятельствах.
Но он все еще не понимал своего положения: были места, где знаменитого органиста принимали охотно. Однако он нигде не удерживался подолгу… Так он падал все ниже и ниже, и родственники потеряли его след. По одним слухам, отец его жены явился за своей дочерью и увез ее с собой в Дрезден, где она зачахла от тоски по своему беспутному мужу, по другим -она забыла Фридемана и вступила во второй, счастливый брак. Распространились слухи о его смерти… Как раз незадолго до этого молва стала путать двух братьев: Вильгельма-Фридемана и безумного, без вести пропавшего Готфрида Баха. Они слились в один образ нищего, странствующего скрипача.
Таковы были сведения о Вильгельме-Фридемане. Форкель уже не рассчитывал напасть на след утерянных рукописей. Но совершенно неожиданно эта надежда сбылась, и ему в руки попала ария «Лейтесь слезы». В Галле, в приморской таверне, он получил эти ноты из рук старого моряка, который рассказал Форкелю странную, почти фантастическую историю.
Рассказ старого моряка
– Лет пятнадцать назад в этот самый кабачок часто хаживал один скрипач, уже не молодой, но высокий, ладный, – видно, что не из простых. Он играл для матросов и портовых грузчиков песни и танцы по заказу. Его поили вином для того, чтобы развязать ему язык, так как, охмелев, он начинал рассказывать забавные небылицы о своем прошлом. Он плел совершенную чепуху: будто бы он сын великого музыканта, старший и самый любимый из всех сыновей. Будто бы сам он был великим музыкантом и в Дрездене его называли королем. И будто у него, у этого оборванца, было богатство, слава, лучший дом в городе, преданная, красивая жена и дети, и все это он потерял, оттого что не обладал ни твердой волей своего отца, ни ловкостью своих братьев. Драгоценные рукописи, которые отец подарил ему при жизни, а потом, после кончины, завещал, – все это неблагодарный сын бессовестно растерял, продавал лавочникам на вес, великие творения отдавал за бесценок, иногда за одну рюмку вина.
Так он говорил плача. Но был чересчур уже пьян, и нельзя было понять, совесть ли в нем заговорила или вино заставило плести вздор. В трезвом состоянии он не упоминал об отце, а имени его никогда не называл.
Находились два-три свидетеля былой его славы и уверяли, что так все и было, как пьяница рассказывал. Он внимательно слушал, кивал головой, иногда поправлял рассказчика. Однажды, когда молодой матрос в кабачке стал сильно бранить оборванца за лживые рассказы, то вспыхнул и принялся шарить у себя за пазухой. Его тусклые глаза заблестели. Он извлек на свет помятый, мелко исписанный листок.
«Держи, – сказал он мне,– и подтверди, что я не совсем утратил честь! Кое-что сохранил!»
Он уронил голову на грудь, потом крепко заснул, как засыпают пьяные. И я, грешным делом, подумал:
«К чему этому несчастному хранить у себя ноты? Все равно пропьет. А я снесу их торговцу редкостями. Если и впрямь стоящее, возьмет с благодарностью». Да вот не успел. Повстречался здесь с вами, подслушал ваш разговор с соседом и подумал, что эта штучка должна прийтись вам по душе!
Таким образом Форкель довольно легко оказался обладателем арии Баха.
– Но, однако, – сказал он моряку, – вы, как я понимаю, огорчили этого скрипача, отняв его сокровище. Опомнившись, он, вероятно, пришел в отчаяние.
– Нисколько. Я видел его после того не один раз. А тогда – только он очнулся и уже стал искать рюмку. Теперь уж вам придется разыскивать по свету эти бумажки!
Будучи в Лондоне, Форкель познакомился с одним из младших сыновей Баха, Иоганном-Христианом. Это был счастливый, удачливый Бах – редкая разновидность Бахов. Во всем ему везло. Ведь даже Филипп-Эммануил долгие годы провел на подневольной службе у прусского короля. Путь Христиана был куда легче.
До Лондона он жил в Италии, в Милане. Там он писал и ставил оперы в итальянском духе. Они имели успех, но это был не тот успех, который длится долго. Только отечественные композиторы прочно царили в сердцах, и настоящий итальянец всегда был в Италии дороже поддельного. Надо было найти такой город, где итальянская опера нравится независимо от того, кто ее пишет: итальянец или музыкант другой страны. Одним из таких городов был Лондон. Христиан переехал туда с семьей. Там оценили не только его оперы: большую известность приобрели инструментальные пьесы Христиана, в которых он во многом предвосхитил Моцарта.
Сын Анны-Магдалины, Иоганн-Христиан, или Джиованни Бакки, как называли его в Лондоне, был еще далеко не стар и, как Филипп-Эммануил, оказался весьма общительным человеком. В Англии его, кажется, принимали за итальянца, а не за немца, тем более что он еще в Милане перешел в католичество. Он умел приноравливаться к обстоятельствам.
Сначала он встретил Форкеля несколько надменно, приняв его за одного из оперных рецензентов. Пользуясь их услугами, Христиан втайне презирал их. Но, узнав, зачем Форкель прибыл к нему, Джиованни сразу изменил обращение: пригласил к себе в свою музыкальную комнату, усадил в удобное кресло, познакомил со своей женой, синьорой Цецилией, примадонной лондонского театра, и даже показал свои сочинения для оркестра. И снова Форкель подивился неиссякаемой одаренности баховского рода.
О своем отце Джиованни отзывался почтительно, но несколько сдержанно:
– Право, не знаю, с чего начать. Мне было только пятнадцать лет, когда отец умер. Я как-то мало общался с ним, потому что он был очень болен, ну, а ранние детские годы не идут в счет. Можно вспомнить лишь несколько школьных лет. Но это скорее моя биография, чем его.
– Ваша? – переспросил Форкель.
– Ну да. Видите ли, отец был моим первым учителем, и ему я обязан тем, чем стал впоследствии. Но если спросить, каковы были мои отношения с отцом, то могу сказать, что очень его боялся. Не потому, что он был строг: меня он как раз любил и был со мной мягок. Но мне он представлялся кем-то вроде античного титана: он с высоты взирал на все мелкое, будничное и, конечно, осудил бы меня, если бы я стал говорить с ним о чем-нибудь другом, кроме музыки.