Матвей вернулся в постель, взял книжку, но читать не мог, смотрел на гибкий стан Капки, на ее голые ноги. Она тоже оборачивалась и через плечо бросала на него насмешливые взгляды.
Заметив это, Матвей отбросил книжку.
– Ты, Капитолина, давно в тюрьме служишь? – спросил он.
– Второй год.
– А как сюда попала?
– Арестовали и посадили.
– Долго сидела?
– Около года.
– А верно, что ты мужа отравила?
Она засмеялась.
– Не совсем так: он отравился сам. Но не без моей помощи.
– Зачем же ты сознаешься?
– Я только тебе сознаюсь.
– А вдруг я донесу?
– Не донесешь. Такие, как ты, не доносят.
– За что же ты его?
– За тиранство. Года тиранил! А, да лучше не вспоминать! Ты что читаешь? – вдруг спросила она.
– Роман, – ответил Матвей.
– Не роман, а роман, – поправила Капка.
Матвей недоверчиво посмотрел на нее. Она, должно быть, заметила это.
– Да, да. Ты не смотри, что я прачка. Я дворянка, в гимназии училась.
Матвей приподнялся. Ему стало неловко за себя, за свои мысли о Капке, за то, что позвал ее мыть пол у себя в комнате.
– Так как же ты, Капитолина, в прачках… и вот пол моешь… образованная…
Капка выпрямилась, отбросила тряпку. В глазах ее блестели искры еле сдерживаемого смеха.
– Действительно странно: дворянка – и пол моет. И кому же? Мужику! – Она громко расхохоталась, но уже в следующее мгновение смех резко оборвался, темные глаза подернулись дымкой грусти, и глухим голосом она произнесла: – Эх, Строгов, ты там не жил. Там, где я жила, хуже тюрьмы. Я тут хоть в чувствах свободна…
– Так ты, значит, мстишь своим родителям?
– Не только им, всему обществу. Там это прекрасно понимают. Меня уж не раз вызывал господин Аукенберг, все стыдил, уговаривал, выгнать грозился, а я ему: «Выгоните – на панель пойду, себя продавать буду, а в родительский дом не вернусь!» Ну, отступился пока. Тут ведь считают, что рассудком я не вполне нормальна. Боюсь вот только, как бы мои милые родственнички в сумасшедший дом меня не запрятали. Это тоже нередко бывает в нашем обществе, – каких только мерзавцев там нет! Ведь я наследница большого состояния, которым пока никто, кроме меня, распорядиться не может.
Все-таки Капка оставалась для Матвея загадкой. Полный разрыв с семьей и ненависть к обществу, в котором она выросла, были ему еще понятны. Но что же заставляло ее оставаться в стенах тюрьмы? Прачкой или какой-нибудь судомойкой она могла быть в любом трактире. Этого не узнал Строгов на этот раз, но узнал нечто другое, что заставило его по-новому смотреть на обитателей тюремных камер.
– Выходит, Капа, – сказал Матвей полушутя-полусерьезно, – все эти воры, убийцы, преступники, что тут сидят, стали тебе милее, чем…
– Сказки! – перебила Капка, и глаза ее гневно сверкнули. – Что же, по-твоему, я преступница? Ты присмотрись-ка внимательнее к своим арестантам да поговори с ними! Увидишь, что многие из них сидят совсем невинно, за преступления, совершенные другими людьми. А кто толкает людей на преступления, ты думал об этом? Настоящие виновники всегда остаются безнаказанными. Их спасают деньги, положение в обществе, власть.
– Вот те на! Да откуда же все это у тебя, Капитолина? – изумился Матвей, а про себя подумал: «Как все это верно! Демьяну Штычкову да Евдокиму Юткину давно бы тут надо сидеть, а вот поди ж ты, сделали преступником Антона Топилкина».
– Говорю тебе, в тюрьме ума набралась, – проговорила Капка с серьезным видом, словно сердясь, и тут же, переходя на обычный шутливый тон, обратилась к Матвею: – Ну, охотник, белье в стирку у тебя есть? Или до жены копить будешь?
Обида на мужа надолго овладела сердцем Анны. Такой острой боли, какую пришлось испытать ей в тот день, когда Влас угнал со двора Буренку, она никогда не испытывала. Даже проводы Матвея на военную службу пережила проще и легче. Слов нет, тяжело ей было тогда расставаться с мужем, но надежды на будущее, на то, что после отбытия военной службы заживут они с Матвеем полным домом, вселяли в нее бодрость и силы.
Теперь рухнули и надежды. И, может быть, первый раз в жизни она почувствовала, что все усилия ее перетянуть Матвея на свою сторону тщетны. Кроме тревог да горьких, тягостных дум, это ничего не приносило. Не лучше ли успокоиться, подавить все еще живущую любовь к мужу и примириться с тем, что никогда Матвей хорошим хозяином не будет?
В течение месяца никуда Анна не выезжала, по целым дням надрывалась на тяжелой мужицкой работе. Вечерами она возилась с сыновьями и думала:
«Работники, пахари растут. Дай бог, поднялись бы скорее».
Но они напоминали Матвея: его руки, глаза, губы… И непрошеная, холодящая душу грусть охватывала ее в эти минуты.
Дед Фишка пропадал в тайге, и часто Артемка приставал к ней:
– Мам, расскажи о тяте.
– Далеко твой тятя, – хмурясь, говорила Анна и старалась отвлечь чем-нибудь сына.
Но Артемка был неумолим, он просил, требовал рассказов об отце.
– Да расскажи ему что-нибудь, – обращалась к снохе Агафья.
Анна упорно молчала.
Тогда Агафья принималась рассказывать внуку о смелости Матвея на охоте, припоминала забавные случаи из его детства и смеялась вместе с Артемкой. О сыне она рассказывала так ярко и с такой теплотой, что Анна не выдерживала и уходила в горницу.
Как-то Дениска Юткин привез на пасеку письмо, адресованное сестре. Анна увела Дениску в горницу и заставила читать письмо вслух.
Письмо было от Матвея. Он звал Анну к себе вместе с ребятишками.
– Поедешь? – спросил Дениска сестру.
– Мне и тут хорошо, – ответила Анна резко и сама удивилась тому, что не почувствовала в себе ни тоски по Матвею, ни сочувствия к одиночеству, на которое он жаловался.
Так продолжалось всю осень. Но с наступлением зимы, когда работы по хозяйству сильно поубавилось, в сердце стала закрадываться смутная тоска-неразбериха. Скучно было на пасеке длинными зимними вечерами.
Грустная задумчивость Анны не ускользнула от внимательных глаз Агафьи. Однажды, обняв сноху и заглядывая ей в глаза, она сказала:
– Ты что-то тоскуешь, хорошая моя. Взяла бы да поехала в село: на людей посмотрела бы, себя показала. Что ж раньше времени стареть-то!
Анна и сама думала об этом. Ведь и в самом-то деле: ей и тридцати нет. А велики ли эти годы? Ей еще и петь, и плясать, и любить хочется.
Когда выпал снег, она собрала в узел свои наряды, спеленала Максимку и по первопутку поехала в Волчьи Норы, к матери погостить.
В первый же день она отправилась к своим подругам. Все они были замужем, обзавелись хозяйством, народили детей.
Анна, жаждущая людей и веселья, растормошила их, заставила оглянуться на себя, сбросить тень преждевременно наступающей старости. Вечерами подруги собирались друг к другу с прялками, с вязаньем, засиживались далеко за полночь, вспоминали о девичьей молодости, пели песни.
В селе Анна получила еще одно письмо от Матвея. Он писал, что стосковался по ней и ребятишкам, просил ее как можно скорее приехать в город.
Но горячие просьбы Матвея-почти не коснулись ее сердца, со злорадством она подумала:
«А, тоскуешь? Неправда, прибежишь, голубчик!»
Письмо она бросила в печку, но когда огонь уже объял его, схватила горящую бумагу и голой ладонью прихлопнула пламя.
«Что это я? Нельзя так, Матюшей писано», – подумала она и, аккуратно свернув в квадратик обожженный по углам клочок бумаги, положила его в карман юбки.
Но чувство это было каким-то мимолетным. По-прежнему с нетерпением Анна ждала вечера и, как только зажигались в избах огни, надевала новую юбку, кофту, повязывала голову пуховым полушалком и, наказав матери присматривать за Максимкой, уходила к подругам.
Однажды у Аграфены Судаковой она засиделась до петухов. Домой пришлось возвращаться одной. Ночь выдалась морозная, ясная. Сгорбленный месяц висел низко-низко: казалось, что он вот-вот заденет одним своим рогом за колокольню и повиснет на сияющем золоченом кресте.
В ночной тишине хруст снега под ногами казался оглушительно громким. Анна старалась шагать чаще и мягче и оглядывалась по сторонам. Ей чудилось, что люди, разбуженные этим шумом, поднимаются с постелей и смотрят на нее в промерзшие стекла окон.
У спуска с горы, в трех шагах от нее, из сугроба поднялся человек, закутанный в длинный тулуп.
Анна отшатнулась в сторону.
– Ой, кто это?
Человек добродушно засмеялся:
– Не пужайся, Нюра, я это.
– Батюшки, Дема! – удивленно воскликнула Анна. – Ты чего тут?
– В снегу лежал…
– Небось пьяный?
– Капли в рот не брал.
– А как же это ты, в снегу-то?
– Тебя ждал. С вечера еще лег.
– Да ты в уме ли? Морозище-то какой!
Свирепый ветер пронизывал Анну, она ежилась, топталась на месте.
– Ой, зябко, руки стынут!
– Иди ко мне под тулуп, – не то смехом, не то всерьез сказал Демьян, – тут у меня – как на печке.