Дольше рассматривал он карточку другого сына Михаила Аверьяновича — Павла. Тот сфотографировался хоть и в полный рост, но в позе его ничего не было воинственного. Снят он не один, а вместе со своим земляком и соседом Иваном Полетаевым. Лицо последнего было захватано чьими-то пальцами, по шинели расползлась большая капля — брызнул ли кто неосторожно, поливая герань на окне, или то была чья-то обронённая слеза — поди теперь узнай. Руки служивых лежали на эфесах сабель — кавалеристы.
— Экие молодцы! — похвалил Пивкин, а глаза его уже скользнули куда-то вбок, за голландку, потом за перегородку спальни, за шкаф.
Возвратившись в кухню, или заднюю избу, как зовётся она в Савкином Затоне, урядник сделался ещё оживлённее, поднялся на приступку печи и постращал детей вонючими, пропитанными сивушным духом усами, справился о здоровье у совсем оробевшей и онемевшей от страха Олимпиады; спустившись на пол, ещё раз подмигнул невесткам и только после этого, заслышав близкий лай собаки и приближающиеся тяжёлые шаги за дверью сеней, торопливо поблагодарил хозяев за угощение и поспешно вышел.
Во дворе к нему присоединился Гурьян, направлявшийся было в избу.
— Ну как, Дормидоныч?.. Да цыц ты, холера! — шумнул на Жулика, который уж хрипел в избытке ярости, Пивкин. — Нет?
— Нет, ваше благородие. Должно, у Митрия. Можа, зайдём?
— Не, лучше потом. Спугнули зверя…
Они вышли за ворота. Постояли там, о чём-то ещё посовещались. Затем направились куда-то. В доме слышно было, как всё глуше скрипел снег под их удаляющимися шагами.
В избе Харламовых долго ещё стояла тревожная тишина, которую никто не решался нарушить.
— Батюшка, дайте я пойду проведаю, как там, — наконец сказала Фрося и, испугавшись собственной решимости, примолкла, опустила глаза, очевидно, для того только, чтобы не видеть, как отнесутся к её намерению остальные.
— Пойди, доченька, да осторожнее, — согласился Михаил Аверьянович и сурово поглядел на мать, жену и старшую сноху, как бы заранее пресекая возможное осуждение с их стороны поступка младшей невестки.
Но ни мать, ни жена, ни Дарьюшка даже виду не показали, что они знают о Фросе нечто такое, за что бы можно и должно её осуждать.
— Поди, поди, милая, — отозвалась с печки Олимпиада Григорьевна, — да горшок молока отнеси им. На окне есть неснятое.
И тем не менее старая Харламиха, Настасья Хохлушка, накинув шаль, собралась сопровождать сноху.
— Не ровен час… — пробормотала она невнятно, первой выходя в сени.
Минут через десять они вернулись.
— Слава те господи, шукав той антихрист, да усё напрасно! Живы и здоровы наши хлопцы! — сообщила старуха.
А Фрося прямо от порога подлетела к свёкру, обняла за шею, принялась целовать его, а потом, как бы вдруг опомнившись, нахмурилась, смутилась, сказала:
— По селу мирской бык гуляет, Гурьян, страх как ревёт… Я как услыхала, прижалась к бабушке… Ужас как боюсь его!
* * *
Не скоро ещё в доме Харламовых погасили свет.
А наутро Савкин Затон обежала новость: мирской бугай, по кличке Гурьян, насмерть забодал прежнего своего хозяина — восьмидесятипятилетнего Гурьяна Дормидонтовича Савкина. Его обнаружила Подифорова Меланья, вышедшая пораньше к Кочкам за водой для стирки белья. Он лежал весь измочаленный в крошеве красного от крови снега.
Никто не знал подробностей гибели затонского некоронованного владыки. Говорили разное, отыскивались «очевидцы», которые плели чёрт знает что. Бабка Сорочиха, например, уверяла, что покойнику накануне приснился вещий сон, из коего он узнал о близкой своей смерти и не захотел ждать, а сам пошёл ей навстречу, и смерть явилась к нему в образе бугая.
В действительности же было вот как.
Проводив урядника до его дома, Гурьян Дормидонтович, по своему обыкновению, не пошёл сразу к себе, а начал бродить по улицам и тихим проулкам, приглядываясь к чужим дворам, принюхиваясь к чужой и всегда подозрительной для него жизни. Такой обход он считал для себя обязательным и совершал его каждую ночь, несмотря на свой преклонный возраст.
Мирской бык тоже иногда по ночам шлялся по селу, но только по крайней необходимости. Поскольку он никому в отдельности не принадлежал, то в зимнюю пору его никто и не кормил и вообще не давал приюта на своём дворе. Больше того, всякий считал своим долгом прогонять Гурьяна подальше от своего подворья, и бедному животному приходилось самому добывать себе кров и пищу. То и другое Гурьян в достатке находил на гумнах, где и проводил большую часть времени. О нём вспоминали лишь тогда, когда чья-либо коровёнка настойчиво допрашивала жениха. Гурьяна пригоняли в село, пускали для свидания с Бурёнкой или Лысенкой во двор, а ночью выпроваживали; причём делали это не совсем вежливо, нередко пуская в ход не только кнут, но и дубину, так как Гурьян решительно не изъявлял никакого желания по доброй воле расставаться со своей подругой.
Встреча со старым хозяином у Гурьяна служилась именно в тот момент, когда бугай был грубо изгнан со двора Подифора Кондратьевича и возвращался со свидания в самом дурном расположении духа. Гурьян не скрывал своего состояния и время от времени издавал предупреждающие грозные октавы. Рёв его сопровождался треском повергаемых плетней и заборов, к которым Гурьян, по понятным причинам, не мог питать дружелюбных чувств. И не приведи господи человеку столкнуться с ним в такую минуту! От переполнявшего гнева в утробе Гурьяна воспалилось, его одолевала жажда, и бык спускался с пригорка к Кочкам, где над чёрной прорубью подымался холодный пар.
Гурьян же Дормидонтович тем временем взбирался на пригорок, направляясь к Карпушкиной хижине, чтобы послушать у окна, что там и как…
Бык, завидев человека — существо, крайне для него враждебное, — остановился, угнул тёмную лобастую голову и, трубя, начал выбрасывать копытами снег — возле него взметнулось белое колючее облако. Острые снежинки ударили в лицо Савкина, и старик тоже рассвирепел.
— Уходи, Гурьян! — крикнул он быку.
Гурьян не свернул с тропы, а быстро тёмною страшной громадой двинулся на человека. Савкин не дрогнул, Не отбежал. Под шубой знакомо и могуче ворохнулись, вспухли, взбугрились мышцы, к пальцам, вискам и глазам прихлынула кровь. Ноги сами собой раздвинулись, сделали стойку, колени чуть подогнулись, пружиня. И в тот короткий миг, когда борода старика шевельнулась от горячей струи воздуха, вырывавшегося из красных ноздрей зверя, он успел ухватить железными своими пальцами за толстые короткие рога, а потом неимоверным усилием мышц резко перекосил руки, крякнул, свернул бычью шею, и огромная бурая туша рухнула у его ног.
Но тут потерял равновесие и Гурьян Дормидонтович — подвели, видать, старые ноги, не выдержали напряжения, ослабли, надломились, и Савкин опустился на колени. Бык взревел, мгновенно поднялся, попятился и, разбежавшись, вонзил в сбитого им навзничь старика оба рога.
Гурьян Дормидонтович сумел ещё сорваться с рогов и, вытягивая по красному от крови снегу кишки, побежал от бугая, но тот настиг его, опять поднял на рога, подбросил раз и два и, стряхнув на снег, принялся месить ногами…
Так закончился этот поединок.
Хоронили Гурьяна Дормидонтовича только его многочисленные родственники. Поминки длились три дня. Чёрный крест везли до кладбища три пары лошадей, и теперь, он, высоченный, толстый, виднелся далеко отовсюду.
Бык Гурьян по настоянию наследника загубленного им старика был приговорён обществом к смертной казни, но его спасло событие, куда более важное и громкое, чем описанное выше.
На пятый день после похорон Савкина-старшего в дом Харламовых прибежал запыхавшийся и белый как снег Илья Спиридонович Рыжов и, крестясь и не зная, с чего начать, насилу вымолвил:
— Сват… слышь-ка… царя, вишь, спихнули!.. С чего бы это, а? Сват, что же теперя будет, а?..
Михаил Аверьянович и все, кто был в доме, ничего на это не ответили, а стояли с раскрытыми ртами, никто из них не обратил внимания, как из дому опрометью метнулся Ванюшка и с торжествующим криком: «Дядя Пашка, дядя Пашка!» — побежал на задний двор, к погребу.
С того дня, как Илья Спиридонович принёс свату небывалую новость, в доме Харламовых не стало покоя. С самого утра в него набивалось полно народу, в основном молодых мужиков из беглых солдат, которых оказалось гораздо больше, чем можно было предположить.
И в этот день они собрались ещё до рассвета. Сидели кто на лавках, кто на невесткиных кроватях, кто прямо на полу у порога, примостившись на собственной ноге, ловко подогнутой под себя. Говорили, курили — дым густым слоем висел в комнате, так что нельзя уже было распознать лиц.
Тут находились Михаил Песков и его дружок гармонист Максим Звонов, ещё раньше Павла Харламова и Ивана Полетаева оставившие по доброй воле своей боевые позиции; Федотка Ефремов и Максим Мягков, изрядно хлебнувшие германских газов и отпущенные с богом домой; сыновья Михаила Аверьяновича, Павел и шумевший больше всех Пётр; молчаливый и лукавый Иван Мороз; Иван Полетаев, который тоже не встревал в спор, а сидел задумавшись и по всему было видно, что мысли его далеки от того, что тут говорилось; сидел по соседству с Федотом Ефремовым и Карпушка, бесцеремонно разместившись на мягкой и высокой Фросиной постели, — он ещё не совсем оправился от недавних побоев и тем не менее был чрезвычайно активен; явился и сельский учитель Иван Павлович Улимов, по прозвищу Кот; маленький, усатый, лобастый, с быстрыми, круглыми, зеленоватыми глазами, он показывал мужикам портрет человека, низко подстриженного, с длинным, как лошадиная морда, лицом, тонкими поджатыми губами, оттопыренными ушами и согнутой рукой, засунутой за френч, и горячо убеждал, что человек этот «спасёт Россию, выведет исстрадавшееся наше отечество на широкий путь цивилизации и прогресса» и потому-де надо вести войну до победного конца.