— Смелость города берет! — с лукавой находчивостью отвечал парнишка. Отец с укоризной качал головой.
Василий обладал не только силой, но и хитростью, и разумом немалым, поражал отца необычными мыслями.
— Хитры Строгановы, а я перехитрю их! — сказал он однажды отцу.
— Это чем же, Василек?
— Не буду угодником, не пойду смиренной дорогой! — смело ответил сын.
В шестнадцать лет Василий окреп, раздался в плечах и на камском льду в кулачном бою не раз побивал солеваров. По весне он нанялся на строгановские струги.
Эту радостную пору жизни трудно забыть. В слюдяное окно с утра пробивался солнечный свет, на улице звучала капель, прилетели скворцы. Разве усидишь дома? Тянет на волю, на большую реку, где сейчас шумят перелетные стаи. Кама в эту пору разливалась до горизонта, краснолесье — ельники и сосновые боры — становилось темным и гудело на весеннем ветру, березники и ольшаники подергивались, как туманом, зеленой дымкой. Шло хлопотливое гнездование. По шалой полой воде, белея смолистыми бревнами, уплывали на камское низовье плоты.
Трудная работа была на строгановских стругах и плотах. Истекая соленым потом, русские люди шли тяжкой поступью под изнурительным зноем по камским и волжским раскаленным сыпучим пескам.
Шли бурлаки и пели. Речные ветры далеко разносили песню. Одна из них запомнилась крепко. Издревле пелась она надрывно-тягуче:
Ой, укачала, уваляла…
Голоса рокотали, жалоба и где звучали в них. Впереди вереницы лямочников, обросших, грязных, измотанных, шел передовой-гусак, наваливаясь на бечеву могучим телом.
А на струге, упершись в бока, стоял сытый, довольный строгановский приказчик и по-хозяйски кричал: «Живей, торопливей, шалавы!..»
Все это ярко встало перед Ермаком. Ворочаясь на полатях, он думал: «Вот она, родная сторона, могутные русские люди. Тихи и покорны, и невдомек им добывать себе вольную, сытую жизнь. Вот бы пойти атаманом к ним; чай, не мало будет охотчих потрясти бояр да купцов».
От этих мыслей кровь горела в Ермаке. На Дону, он видел, тесно ему будет. Только и походы, что в Азов. А по станицам — заможных сила. Не простят они ему расправу с Бзыгой, — отправятся, осмелеют и свернут в дугу.
«Бежать, уходить надо с казаками на Волгу-реку. Туда, к Иванке, багрить купецкие караваны, жечь царские остроги да вешать за неправду воевод, — думал он. — А там видно будет, что делать дальше… А что, ежели схватят, да голову под топор», — опалила его сердце внезапная мысль.
Но тут он сам себе ответил: «Ну, и что ж! За волюшку, за товарищество можно и жизнь положить! Весны дождусь и подниму станицу: айда за мной на Волгу-реку, на широкий разгул!»
Сон не приходил, воспоминания взбудоражили душу. Ермак не выдержал, поднялся с нар и в одних исподних выбрел из землянки. Темная безмолвная ночь укрыла степь. С невидимого неба мягко падал обильный снег. И степь, и землянки исчезли в мягких пушистых сугробах, чистых и нежных, и хотелось нырнуть в них и отоспаться, как в пуховиках. Из-под омета старой соломы выскочила кудластая собачонка, тощая и поджарая, виляя хвостом, она запрыгала перед казаком.
— Ишь ты, — улыбнулся Ермак, — и твое псиное сердце не выдержало покоя! — Большой шершавой ладонью он приласкал собаку и глубоко вздохнул:
— Эх, Волга-матушка!
Нехотя вернулся он в землянку. Спертый воздух дрожал от казачьего храпа. Крепко спали здоровые донцы. Камелек давно погас, только из-под золы ласковым глазком маняще выглядывал раскаленный уголек…
Возвратился Ермак в Качалинскую станицу тихий и сосредоточенный. Он уже решил расстаться с Доном — не житье ему здесь, и теперь думалось о том, как поднять станичников на Волгу. Над Доном подувал влажный ветер, жухлый снег мягко вдавливался, под крышами мазанок горели, как свечи, ледянные сосульки, и веселое солнце искрами рассыпалось по сугробам. В полдень дымились голые влажные деревья. По еле приметным признакам чувствовалось приближение весны. Скоро по-над Доном пролетят лебединые стаи, закричат гуси. Двинутся на север утиные стаи.
В станице была глубокая тишина — досыпала она свой последний зимний сон. В этой прохладной тишине с замирающим сердцем Ермак переступил порог кольцовского куреня. Он ждал, — сейчас из-за полога выпорхнет бойкая Клава, блестнет острыми зубами, прозвенит монистами и бесстыдно скажет ему: «Пришел-таки, соскучился, кучерявый!»
Но не выбежала навстречу Клава. Посередине нетопленной избы на груде сидела старуха с крупными чертами лица, полинявшими, когда-то синими глазами. Но в них, как под неостывшей золой, поблескивал огонек. Большой горбатый нос, заостренный подбородок делали ее похожей на хищную птицу. Она недоброжелательно взглянула на неожиданного гостями проскрипела, как ржавая петля:
— Ты чего, казак, ломишься в чужой курень?
— Мне бы Иванку повидать. Аль не признала, бабка, — смутился Ермак.
— Вспомнил когда! — ехидно улыбнулась она. — Иванко мой на Волгу гулять побежал, а с ним и Клавка увязалась.
— А девке что там делать? — нахмурился атаман.
— Так разве она девка? Это бес! — старуха почмокала сухими ввалившимися губами. — И куда мне теперь, седой податься, — не придумаю… Возьми меня, казак, в женки! — вдруг предложила она.
— Да ты, старая карга, сдурела! — побагровев от возмущения, выкрикнул Ермак.
— Карга, да крепкая! — огрызнулась старуха и засмеялась.
Ермак круто повернулся, гулко хлопнул дверью и был таков. С этого дня он еще больше затосковал. В марте подули сильные теплые ветры от Сурожского моря и в одну неделю согнали снега. Степь зазвенела от криков перелетных птиц. Дон вздулся. И теперь Ермак просыпался на ранней заре, едва на востоке сквозь тьму начинала брезжить бледная полоска рассвета. Она росла и тушила одну за другой яркие звезды. В полутьме проступали оголенные ветлы, дозорная вышка, а за ней темная дремлющая степь.
Казак потягивался до хруста в костях, а сам сладостно думал: «Поди, вот-вот Волга тронется…»
Вскоре прилетели скворцы, началась хлопотливая птичья пора. С утра горница наполнялась солнечным светом, и еще сильнее начинало щемить сердце.
Однажды Ермак спустился к Дону, уселся на большой камень и заслушался, как лепечет среди камыша вода. Под солнцем река неожиданно загорелась горячими пятнами и манила к себе…
На плечо атамана опустилась тяжелая рука. Ермак поднял голову — перед ним стоял Полетай. Ветерок шевелил его русый чуб, выпущенный из-под шапки. Покрутив золотистый ус, казак улыбнулся и лукаво спросил:
— По гульбе стосковал, атаман? На волю, как перелетную птицу, потянуло?
— А хошь бы и так! — удрученно отозвался Ермак.
— И чего тебе кручиниться? — сердечно сказал Полетай и заглянул в серые глаза атамана. — Одной мы с тобой кровинушки, оба неспокойные. Надумали я и дружки наши по Волге погулять! Как поглянется тебе это?
Сразу отошло ермаково сердце, засмеялся он радостно, облапил Полетая и закричал веселым голосом:
— Э-гей, гуляй, казаки! Волгу проведать, силушку показать! Стосковались, поди, станичники за долгую зиму-зимушку…
— Ой, стосковались! Ой, заскорбели без дела, — подхватил Петро. — Давно думку таил, да боязно было выложить перед тобой… А теперь за дело!
— За дело, плотников кличь, струги строить! — зажегся Ермак. Он сел на коня и поехал в рощу отыскивать лесины, годные для стругов.
Подошла давно жданная пора, прилетели с приазовья теплые ветры, зазеленели степи, наполнились пением птиц, звоном ручьев. В синем небе на север потянулись косяки журавлей. Их журчаще-серебристые крики будоражили качью душу.
В путь, на Волгу, на Хвалынское море!
Ермак ходил молодцеватый, с веселыми глазами, не пил, не баловал, но каждая жилочка в нем играла, каждая кровиночка горячила. Удалось ему подбить станичников в поход на Волгу. Хозяином выходил он на Дон. Беглые мужики их-под Устюжины — знатные плотники — стучали топорами на реке, ладили струги. Над донским берегом плыл запах сосновых стружек, над черными котлами вился густой дым, — в них кипел вар. Визжали пилы, стучали долота, деловито гомонил народ. На песчанных отмелях, как костяки чудовищных морских зверей, белели крепкие ребра стругов. Их обшивали гибким тесом, на горячем солнце выступали чистые пахучие слезинки смолы.
Завидя Ермака, старшина плотников, старик широкой кости, издали приветствовал атамана:
— На большие годы здравствовать тебе, хозяин! Полюбуйся, милый, вот так конь! Вот так сивка-бурка! Без устали и без корма побежит он по водной дорожке. Эй, вы, гривы — паруса белоснежные! Ой ты, море-морюшко, океан неугомонный без краев-берегов, гуляй душа!
— Ты, старик, поди на своем веку много стругов наладил? — любуясь работой устюженца, спросил Ермак.
Дед выпрямился, серые глаза блестнули молодо:
— И-и, милый, столько лебедей на воду спустил, что и не счесть! И каждый лебедь по своему пути-дорожке уплывал: то на студенное море, то на жаркое — под Царьград на Хвалынское. Чего только не перевидали они! Скажу тебе по душе, казак, любо струги пускать по воде, а еще милее, коли знаешь, для кого струги ладишь! Для вольных гулебщиков и струг легкий, послушный, лебедышкой поплывет..