Но то были уж, почитай, баснословные времена! Тогда позволялось в слободе жить только мастерам хамовного дела, подмастерьям их, ученикам да зятьям, и то происхождением не иначе как из Ярославского уезда, сел именитых. Даже дочерей, племянниц, внучек запрещено было замуж выдавать за пределы Кадашей, чтобы все были одного дела людишки. Ныне же народ в слободе куда как попестрел – инослободцев много, а за станками можно услышать и окающих, и цокающих, и говорящих по-хохлацки нараспев. Да и саму слободу стеснили – стрельцов подселили, затем дворцовых казаков, монетчиков, которые даже главный Хамовный двор себе оттягали. Некоторые же вышли в избылие[176], разбогатели, зазнались… И нет теперь там князь-бабы, которая за свой страх и совесть расправу бы творила. Заседают теперь в мирской избе[177] выборные старосты, целовальники, десятники, писаря – та же мелкотравчатая кадашня.
Размышляя о делах слободы, выборный ее целовальник Маракуев скреб себя в затылке:
– Ить нелегкая разбери! Указано мирские палаты и иные строения привесть в чистоту по случаю имеющей быть ревизии от господина обер-фискала его превосходительства Ушакова, а людей не соберешь на исполнение тягла! Кто паруса ткет – тех не замай, дело государево особой прокурации. Сукновалы – те на господина Меншикова работают, оный же еще страшней, чем обер-фискал… Есть еще избылые – кто в слободе проживает или числится проживающим, а на самом деле из сукновалов давно вышел в чиновники или в торгаши; повинностей слободских они не несут, податей не платят. Пробовал делать расклад и на избылых – куда там! За них ходатаев куча! Полы помыть некому, хоть собственную бабу разувай да посылай.
Он сам был в купцах, сей целовальник Маракуев, приторговывал с Канунниковым. И все мысли у него были на торгу, где как раз персияне большой закуп делали. Конкуренты, конечно, воспользуются его, Маракуева, занятостью, своего не упустят и чужого прихватят… Однако надо перекрестясь – и за дело.
– Титок! – заорал выборный целовальник. – Давай зови следующую, кто там, язви их в печенку!
Титок – писарская крыса, из тех, о ком говорится: в государевой конторе сидит молодец в уборе, на затылке-то коса до шелкова пояса, перед ним – горой бумаги, что кропают бедолаги, на столе чернил ведро, а уж за ухом – перо…
– Следующая! – заорал в свою очередь Титок, приоткрывая низкую железную дверь в прихожую.
Там, в темной сводчатой палате, мигом утихло жужжание бабьих языков, затем после некоторого замешательства все кинулись штурмовать дверь, произошло пихание, ворчание, пищание, и победительница, красная, отдувающаяся, в сбитом набок повойнике[178], явилась, крестясь и кланяясь.
– Почему не вышла по наряду на мытье полов? – гневно вопросил Маракуев.
– Полуполковница я, вдова… – сказала проникновенно посетительница.
– С вами тут и моя баба скоро вдовою станет! За тобой числится тягловый[179] двор, так изволь по нарядам на работу выходить, мне какое дело – полуполковница ты или архиерей?
– Его милость гостиной сотни господин Канунников… – еще проникновенней произнесла полуполковница.
– Что Канунников? – сразу сбавил тон целовальник.
– Кланяться велел и про меня, сирую вдовицу, приказал напомнить…
Черт побери! Маракуев вновь всей пятерней заскреб в затылке. Канунников – вице-президент Ратуши, с ним сам царь за ручку здоровается! Кроме того, компаньон он его, Маракуева.
– Титок! – позвал целовальник. – Да брось ты наконец зевать, муху проглотишь! Подай-ка мне столбцы.
Титок не торопясь разыскал в ворохе бумаг столбец – длиннейший свиток, исписанный кудряво по старинке, со цепкими «оунде» и «иже». Склонившись вдвоем, они принялись искать в нем запись тягла полуполковницы. А та тем временем жаловалась:
– Я женщина сырая, руки ежели подыму, по всему естеству изнемогание, а ежели наклон сделаю – пря идет по животам. Мне полы мыть никуда не пригодно…
– Все, матка! – объявил Маракуев. – На сей расклад и тебя вычеркнул. Кланяйся господину Канунникову!
– Я милости твоей плательщица! – заверила полуполковница, удаляясь задом.
На смену ей в дверь сунулась было другая, но Титок бесцеремонно выдавил ее назад, в прихожую, и закрыл дверь.
– Там эта пришла… – сказал он, понизив голос. – И твоему степенству намедни докладывал…
– Пусти! – кивнул Маракуев.
Выйдя в прихожую, Титок разыскал и ввел к целовальнику бабу Марьяну. Она была в новом шушуне[180] с узорчатыми вошвами и в шелковом платке. Бабы в прихожей запротестовали – почему без очереди? Титок на них цыкнул.
– Батюшка мой, – поклонилась баба Марьяна целовальнику, – я не за себя, я за Киприановых, кои библиотекарствуют…
– Знаю! – рявкнул Маракуев. – Титок, съешь тебя раки, ты какой мне столбец подал, нету здесь Киприанова.
Найдя наконец нужный документ, он водил по нему пальцем и читал, останавливаясь и выразительно поглядывая на бабу Марьяну:
– Из слободы твой Киприанов вышел в 1701 году, слышишь? Где он после был, нам неведомо – к Ратуше ли приписан, к Артиллерийскому ли приказу. У нас много таких избылых – туда-сюда приписались, а повинности их, тягла, никто с нас не скащивает, что же, мы их оброки меж собой должны разложить, а?
Он возмущенно хлопнул по свитку и поднял ладонь, когда баба Марьина попыталась возразить.
– Ничего не ведаю, а повинен я волей-неволею к мирскому делу вас нудить. Сколько же оброчного долга за твоим Киприановым за те пятнадцать лет накашляло? Мирская подать, числим с него как со слобожанина середней руки, не более как по рублю, по три алтына в год, итого, считаем, рублей – пять на десять, а копеек семьдесят пять…
И он со значением щелкнул пузатыми косточками на огромных счетах.
– Далее… Мостовщика, которая ранее платилась Земскому приказу, а ныне за нее слобода круговою записью отвечает. Сюда, значит, семь рубликов кругленьких причислим…
Он откладывал на счетах киприановские долги, выкрикивая:
– Извозные, то есть ямские деньги! Метельщина или подметание улиц! На драгунских коней, чтобы выставить эскадрон! На выкуп пленных из Крыма! Пищальные…
– Ну уж, батюшка, – вмешалась баба Марьяна, – ты уж меня вокруг пальца не води. Пищальные-то деньги были при покойном государе Федоре Алексеевиче, ныне их не платят!
– Молчать! – разъярился Маракуев, все равно присчитывая пищальные деньги и продолжая выкрикивать: – Караульные! Школьные! За поднятие чудотворной[181] при освящении нового мельничного колеса! Итого… – Он нахмурился, взял в зубы перо и, быстро нащелкав результат, записал, выговаривая: – Четыре ста два десять осьмь рублей… Вот это сумма!
В этот момент послышалось, будто какой-то мягкий, но тяжелый предмет под столом шлепнулся на пол, глухо звякнув металлом.
– Что-то упало? – насторожился Маракуев. – Это не у тебя, баба, упало?
– Это у тебя, батюшка, упало. – Баба Марьяна сказала, как пропела.
– Хм, у меня упало? Титок, подними!
Титок поднял. Это оказалась увесистая киса. Он померил ее на руке и глубокомысленно заключил:
– Рубля два, ежели медью.
Дело приняло другой оборот. Маракуев откашлялся и миролюбиво объявил последнее Киприанову предупреждение: пусть либо платит недоимку, либо возвращается в тягло[182], либо челом бьет об указе переписать его в иное сословие.
Баба Марьяна, откланиваясь, двинулась задом к двери, как вдруг в прихожей послышались громкие голоса и топот множества сапог. Железная дверца распахнулась. Наклонив голову, в нее вошел гвардии майор Ушаков, за ним губернский фискал Митька Косой с сыном, коего он сызмала к государеву фискальству приучает, и еще толпа фискалов разного чина. В земской избе сразу стало тесно и грозно.
Ушаков прищурился на бабу Марьяну, которая металась, словно муха по стеклу, не зная, куда исчезнуть.
– Ежели не ошибаюсь, – спросил обер-фискал, – это есть достойная управительница господина Киприанова?
– Она! – заорал, исполнившись рвения, Маракуев, на всякий случай ощупывая на шее бородовой знак: не забыл ли на сей раз его дома? – Последний раз я предупредил ее, зловредную сию бабу, чтоб завтра же недоимки были в слободской казне!
– Ну, зачем же так? – укорил его Ушаков. – С дамским полом приятность и галантное обхождение пристойны… Позвольте, мадам, выйти со мною во двор, имеется у меня к вам несколько слов конфидентных.
Он вывел обескураженную бабу Марьяну во внутренний двор и галантно повел ее, держа за локоть, мимо раскрытых амбаров и контор хамовного дела, где, завидев обер-фискала, торопились вскочить и поклониться разные подьячие и приказчики.
– Так вы овдовели в 1707 году во Мценске, в посаде? – спрашивал обер-фискал.