Шлёп!.. Шлёп!.. Да это лягуха! Серая лягуха на серых листьях, тяжёлая… С трудом перепрыгнула через ветку и замерла. Ой, ещё одна!.. Ещё!.. А эта плюхнулась в углубление с залежавшимся снегом и села там. Пьёт ледяную воду, отдыхает… Громко вздохнула, вытянулась, приподнялась на задних лапках и сделала ещё прыжок… Господи, да их тут множество: целое войско! И все движутся в одном направлении, ни вправо, ни влево не сворачивают… Плюх, плюх… восемь… десять…
— Дуняша, что это? — Наташа с ужасом глядела на лягушачье шествие.
— Это они пошли икру метать, барыня, — объяснила Дуня. — После зимы ослабели… а кровь-то, всё едино, играет — весна: вот они и идут к пруду, так-то вот каждый год.
— Какая у них кровь, что ты говоришь? Это ж лягухи, они голодные, сонные… Гляди, гляди, перепрыгнула через сучок, посидела — и опять.
— Так Богом устроено. Жизнь, — пояснила Дуня.
«Да, жизнь», — подумала Наташа, вздыхая и оглядываясь вокруг.
В воздухе пахло снегом и свежестью, и лес звенел всё громче, в гнёздах скворчало.
Берёза — старая, каменистая, черноствольная, а за ней — молодые белые деревца, шелестящие сухими тонкими ветвями, похожими на бусы. С треском пролетели сороки…
Земля вокруг дуба усыпана сухими листьями, а вверху сухие, скрюченные ветки будто заломленные в отчаянии руки… Он стоял, должно, здесь не только при отце её, фельдмаршале, но и при деде, прадеде… И всё так же крепок, могуч. Листья пока мертвы, но пройдёт немного дней, солнце даст им силу — и они оживут, заполыхают зелёным пламенем — снова жизнь!.. Не так же ли у неё? Минует горе, вернётся радость… Простят её братья и сёстры.
Послышался топот копыт. Вот и он! Стоит во весь рост в коляске, выскакивает к ней, с отчаянной решимостью глядит.
— Друг мой сердешный, ладушка моя! Не раздумала ли? В последний раз сказываю: откажись, не вяжи судьбу свою с моею, ежели не любишь!
— Люблю…
— Не покаешься?
— Не покаюсь! Ни в жизнь не покаюсь!
— Ну тогда — с Богом! — Посадив её рядом, свистнул, и кони помчали к церкви в Горенки.
В Тайной канцелярии, на Лубянке
Попытка России стать демократической страной, подобной Швеции или Англии, — увы! — провалились. Мечта Голицына о европейском правлении лопнула. Князь Дмитрий повторял слова евангелистов: «Много было званых, да мало избранных… Пир был готов, но званые не захотели прийти. Знаю, что головой отвечу, но я стар, жить мне недолго. Те, кто переживут меня, натерпятся вволю».
С властью у русских всегда нелады. Может быть, они не рождены властвовать? Власть опьяняет их хуже наркотиков, крепче вина, сильнее войны и охоты… В самом деле, Анна двадцать лет жила спокойно в немецкой провинции, к чему бы ей власть, но услыхала упоительный зов — и помчалась…
Одно дело — самодержавная власть, иное — власть аристократии, лучших её представителей, хранителей нравственности и культуры. Они шли к богатству и славе годы и столетия, соединяя накопление материальных ценностей с духовными. У Шереметевых — неутомимые воинские труды фельдмаршала, и удачная женитьба сына, и неустанная забота внуков о культуре, и радение о сельском хозяйстве, меценатство и забота о церковно-приходских народных школах, и истинное Православие…
Долгорукие основали Москву, прочно сидели в Киеве… А тут? Анна Иоанновна, наслушавшись слухов и клевет, ненавидела Долгоруких, окружавших юного императора в последние месяцы. Недобрыми глазами она смотрела на Ивана, его сестру Катерину, на их отца. Подумать только: Алексей Долгорукий голосовал против неё!.. Она готова была раздавить всё это семейство. Умный её советник Бирон, который, должно быть, прочёл многие-многие книги, говорил про какого-то Макиавелли: мол, государство начинается с того, что уничтожает своих врагов. Долгоруких он сравнивал с мифом о Лаокооне и его сыновьях — они хотели предупредить троянцев о беде, но боги Олимпа наслали змей — и Трою захватили спрятанные в деревянном коне солдаты.
Дошла до царицы и молва про наследника, — неужели и вправду Катерина брюхата? И повелела Анна: «Пресечь! Немедля пресечь сие!» И всякий день ждала вестей из Тайной канцелярии — что там с Катериной? Вовсю «работал», ширился долгоруковский розыск, и щупальца его, как змеи, распространялись всюду.
В Москве, на Лубянке (той самой знаменитой Лубянке!), находилась Тайная канцелярия, — там же спустя годы поселится знаменитая своей жестокостью помещица Салтычиха, — гиблое место!
Служанку Пелагею, что танцевала на балу, уже привели туда однажды. Шла — дрожала. Возвращалась, ступая то в грязь, то в снег, и на обратном пути совсем заледенела, не так от холода, как от страха. Велено ей там было, чтоб случился у княжны выкидыш! А как сие сделается?..
В расстройстве вернулась в тот день к Долгоруким, а там!.. Дорогая кожаная карета стоит, и выбегает из неё человек нерусской наружности. Подскочил к окну Катерины — видно, знал, где её окно! Только тут из дверей показался старый князь и грубо закричал на незваного гостя: мол, кто тебе разрешил по моей земле ходить?.. Выбежал и Иван Алексеевич, стал урезонивать отца — видно, важный был тот господин. Уж не австриец ли, с которым амурилась княжна? Только горда она — не вышла, даже не выглянула из окошка.
С того дня всего недели две миновало, и опять доставили её на Лубянку. Москву совсем развезло. В ботинках хлюпало, руки Палашки коченели. Проедет тройка или карета — достаются грязные шлепки не токмо по одёже, но и по физиономии. И надобно бы отомстить Катерине — за Миколу, за младенца, которого они загубили, за высокомерие её, да вроде как жалко…
Человек, говоривший с ней, был тот же: длинные уши, серое лицо. Свет от свечи падал снизу вверх, и оттого уши его, тени их длинные прыгали по стене. А Палашке вспоминался Брюсов дом, физиономии на стене — рожки, уши, высунутый язык… Чертяки! Сказывали, будто хозяин налепил тех, чтобы отпугивать злых людей, дурные «ехи», однако…
Глухо стучали по стенам казённого дома слова, которые говорил ушастый:
— Пора, пора, девка! Ты что удумала-то? Аль не желаешь во дворце служить?
Возвращалась Пелагея, понурив черноволосую голову свою, не зная, как быть, что делать… Под ногами хлюпала вода, и уж полны были боты… Зато к ночи опять так подморозило, что и луж не осталось, всё заледенело. Луна, круглая и нахальная, не спускала с Палашки глаз всю ночь… И думала она про знахарок и ведьм, которые водились в Глинках. Кто-то сказывал, что «опростаться можно с испугу» — привидения и прочие явления бывают возле кладбища. И тут у Палашки созрел план!..
Катерина боится привидений и всяких знаков, а ещё не спится ей в лунные ночи. Как начнёт круглиться луна — по три дня это бывает, — так и глаз не сомкнёт…
А луна в те дни, как по приказу свыше, ширилась и зрела…
Ночью упал на лицо княжны белый мертвенный свет — она вскочила так, словно в комнату прокрался грабитель с ножом.
Долго ворочалась с боку на бок, злясь на себя и на всех, кто терзал её. Наконец под утро, обхватив живот, свернувшись калачиком, заснула…
Что говорить о Палашке? Ей тоже было не до сна — маячили перед глазами «ослиные уши», падали со стен его глухие слова… А ещё почему-то думалось о ласковом и славном князе Иване Алексеевиче: был фаворитом у самого императора, а стал — не узнать его… Ну-ка вдруг заподозрит он Палашку? Правда, похоже, в голове и сердце его царит одна Наталья Шереметева. Сказывают, что днями у них свадьба. Да только не отпустит графинюшку её братец…
На вторую ночь снова светила безумным светом луна, а Палашка уже кое-что придумала, ещё с вечера…
Катерина долго не спала, наконец, согревшись, съёжившись, задремала — и тут в дремотном полусне раздался такой шум и треск, что она, озираясь по сторонам, вскочила: «Господи, помилуй!» Крикнула Палашку. Перед ней, напротив, на освещённой луной стене, где висел портрет мужа-императора, предстало пустое место! И Катерина грохнулась об пол.
Весь тот день она валялась в постели сама не своя. Знала, что завтрашним днём у брата Ивана свадьба с этой Наташкой. Вроде умна, да только к чему она? В доме станет тесно, Иван голосистый, семья у них ссорная — благо Наташка тихая…
Наступила новая ночь, и опять в окно пялилась луна, белая, полубезумная, серебристая — хоть бы одно облачко! И опять Катерина не могла уснуть, а когда сон сморил её — снова раздался грохот. Неужто муж её «является»? Не желает, чтобы была она покойна и выносила младенца, наследника?..
Утро началось с криков и пощёчин — княжна расходилась так, что её не могла унять даже мать Прасковья Юрьевна. Портрет императора велела вынести в другую комнату, чтоб его тут не было.
Весь день, до возвращения брата с женой из церкви (сама Катерина туда не пошла, сославшись на хворобу), разбирали её досада и злость. Вспоминала Миллюзимо, который — ну-ка подумать! — являлся к ним, только она не показалась в окне, соблюла честь… А ведь могла вернуть любимого, но не позволила! Теперь она вдова и императрица и ждёт наследника…