— Ни шагу дальше, негодяй! — крикнул он. — И покажи, кто ты такой!
Острие шпаги почти упиралось в грудь незнакомца, но он даже не дрогнул; с зловещей медлительностью он отвернул край плаща и приоткрыл лицо, но не настолько, чтобы его могли увидеть зрители этой сцены. Однако сэр Уильям Хоу, должно быть, увидел достаточно. Угроза в его взгляде сменилась выражением крайнего изумления, почти ужаса; он отступил назад, и шпага выпала у него из рук. Между тем незнакомец снова прикрыл лицо плащом и продолжал свой путь к выходу. Но на пороге он остановился, спиной к зрителям, и, гневно топнув ногой, потряс в воздухе сжатыми кулаками. Говорили потом, что сэр Уильям Хоу в точности повторил эти движения, когда он, последний английский губернатор Массачусетса, в последний раз переступал порог своей резиденции.
— Слышите? Процессия тронулась, — сказала мисс Джолиф.
Траурная музыка стала затихать, удаляясь от Губернаторского дома, и ее скорбные звуки слились с полуночным боем часов на Старой Южной церкви, а мгновение спустя к ним присоединился грохот артиллерийской пальбы — знак того, что осаждающая армия Вашингтона заняла высоты, расположенные еще ближе к городу. Когда первые пушечные залпы достигли ушей полковника Джолифа, он выпрямился во весь рост, словно сбросив с себя бремя лет, и с суровой усмешкой посмотрел на английского генерала.
— Вашему превосходительству все еще угодно проникнуть в тайну этого маскарадного зрелища? — спросил он.
— Поберегите свою седую голову! — с угрозой, хоть и срывающимся голосом крикнул сэр Уильям Хоу. — Она слишком долго держалась на плечах изменника.
— Если вы хотите отрубить ее, поторопитесь, — спокойно возразил полковник, — ибо еще несколько часов — и всего могущества сэра Уильяма Хоу и его повелителя не хватит на то, чтобы хоть один седой волос упал с этой головы по их воле. Сегодня последняя ночь английского владычества в старых колониях; минуты сочтены, и тени бывших губернаторов сошлись сюда вовремя, чтобы достойным образом оплакать прах империи.
С этими словами полковник Джолиф закутался в свой плащ, предложил внучке руку и вместе с ней покинул последний бал последнего английского правителя Массачусетса. Ходили потом слухи, что старому полковнику и его спутнице было кое-что известно о тайне представления на лестнице Губернаторского дома. Но, как бы там ни было, этой тайны никто другой не узнал. Об участниках представления известно, пожалуй, даже меньше, нежели о тех людях, что, переодевшись индейцами, сбросили в волны океана груз кораблей с чаем, пришедших в бостонскую гавань, и стяжали себе славу в истории, но не оставили ей своих имен. Однако среди прочих легенд, связанных со старинным зданием, о котором идет речь, существует поверье, будто и поныне в годовщину поражения Англии тени прежних массачусетских губернаторов чередою спускаются с парадного крыльца. И тот, кто идет последним, призрак в военном плаще, прежде чем переступить порог, потрясает в воздухе сжатым кулаком и, словно бы объятый отчаянием, топает подкованными железом сапогами о каменные плиты, но ни единый звук при этом не нарушает тишины.
Когда умолк так искренне звучавший голос рассказчика, я перевел дух и оглянулся по сторонам, всей силой своего воображения стремясь увидеть на том, что меня окружало, хотя бы тень овеянных поэзией и славой событий прошлого. Но в нос мне ударил запах табачного дыма, клубы которого усердно пускал пожилой джентльмен, должно быть, символически намекая этим на туманную основу своего повествования. Затем полет моей фантазии досаднейшим образом был прерван позвякиванием ложки в стакане с пуншем, который готовил мистер Томас Уэйт для нового посетителя. А обитые дубовой панелью стены не показались мне романтичнее оттого, что вместо щита с гербом одного из именитых губернаторов их украшала аспидная доска с расписанием рейсов бруклинского дилижанса. Тут же у окна сидел и кучер означенного дилижанса, углубясь в чтение грошового листка, именуемого «Бостонской почтой», и своим видом нимало не напоминая тех бравых молодцов, которые доставляли почту в Бостон лет семьдесят или сто тому назад. На подоконнике лежал аккуратный сверток в коричневой бумаге, и праздное любопытство побудило меня прочесть надписанный на нем адрес: «Губернаторский дом, мисс Сьюзен Хаггинс». «Какая-нибудь хорошенькая горничная», — подумал я. Да, правду сказать, трудное это, почти безнадежное дело — пытаться набросить волшебный флер на то, что так или иначе затронуто живым дыханием нынешнего дня. Но все же, когда взгляд мой упал на величественную лестницу, по которой некогда двигалась процессия губернаторов, и когда я шагнул через тот порог, который переступали их безмолвные тени, дрожь волнения на миг охватила меня, и мне было приятно почувствовать это. Но вот я нырнул в уже знакомый узкий проход и через несколько мгновений оказался в гуще людской толпы, сновавшей по Вашингтон-стрит.
Перевод Е. Калашниковой
Почтенный завсегдатай Губернаторского дома, чей рассказ так поразил мое воображение, с лета до самого января не выходил у меня из головы. Как-то в середине зимы, в свободный от всяких дел вечер, я решился нанести ему повторный визит, полагая, что застану его, как обычно, в самом уютном уголке таверны. Не утаю, что я при этом льстил себя надеждой заслужить признательность отчизны, воскресив для потомства еще какой-нибудь позабытый эпизод ее истории. Погода стояла сырая и холодная; яростные порывы ветра со свистом проносились по Вашингтон-стрит, и газовое пламя в фонарях то замирало, то вспыхивало. Я торопливо шел вперед, сравнивая в своем воображении нынешний вид этой улицы с тем, какой она, вероятно, имела в давно минувшие дни, когда дом, куда я теперь направлялся, был еще официальной резиденцией английских губернаторов. Кирпичные строения в те времена были чрезвычайно редки; они начали возводиться лишь после того, как большая часть деревянных домов и складов в самой населенной части города несколько раз подряд выгорела дотла. Здания стояли тогда далеко друг от друга и строились каждое на свой манер; их физиономии не сливались, как теперь, в сплошной ряд утомительно одинаковых фасадов, — нет, каждый дом обладал своими собственными, неповторимыми чертами, сообразно со вкусом владельца, его построившего; и вся улица являла собою зрелище, пленявшее живописной прихотливостью, отсутствие которой не возместится никакими красотами современной архитектуры. Как непохожа была улица той поры, окутанная мглою, сквозь которую лишь кое-где пробивался слабый луч сальной свечи, мерцавшей за частым оконным переплетом, на нынешнюю Вашингтон-стрит, где было светло, как днем: — столько газовых фонарей горело на перекрестках, столько огней сверкало за огромными стеклами витрин.
Но, подняв глаза, я решил, что черное, низко нависшее небо, должно быть, так же хмуро глядело на обитателей Новой Англии колониальной поры, и точно так же свистел в их ушах пронизывающий зимний ветер. Деревянный шпиль Старой Южной церкви, как и прежде, уходил в темноту, теряясь между небом и землею; и, приблизясь, я услышал бой церковных часов, которые твердили о бренности земного существования стольким поколениям до меня, а теперь веско и медленно повторили и мне свою извечную, столь часто оставляемую без внимания проповедь. «Еще только семь часов, — подумал я. — Хорошо, если бы рассказы моего старого приятеля помогли мне скоротать время до сна».
Я вошел в узкие железные ворота и пересек закрытый двор, очертания которого едва различались при слабом свете фонаря, подвешенного над парадным крыльцом Губернаторского дома. Как я и ожидал, первый, кого я увидел, переступив порог, был мой добрый знакомый, хранитель преданий; он сидел перед камином, в котором ярко пылал антрацит, и курил внушительных размеров сигару, пуская огромные клубы дыма. Он приветствовал меня с нескрываемым удовольствием: благодаря моему редкому дару терпеливого слушателя я неизменно пользуюсь расположением пожилых дам и джентльменов, склонных к пространным излияниям. Придвинув кресло ближе к огню, я попросил хозяина приготовить нам два стакана крепкого пунша, каковой напиток и был незамедлительно подан — почти кипящий, с ломтиком лимона на дне, с тонким слоем темно-красного портвейна сверху, щедро сдобренный тертым мускатным орехом. Мы чокнулись, и мой рассказчик наконец представился мне как мистер Бела Тиффани; странное звучание этого имени пришлось мне по душе — в моем представлении оно сообщало его облику и характеру нечто весьма своеобразное. Горячий пунш, казалось, растопил его воспоминания — и полились повести, легенды, истории, связанные с именами знаменитых людей, давно умерших; некоторые из этих рассказов о былых временах и нравах были по-детски наивны, как колыбельная песенка, — иные же могли бы оказаться достойными внимания ученого историка. Сильнее прочих поразила меня история таинственного черного портрета, висевшего когда-то в Губернаторском доме, как раз над той комнатой, где сидели теперь мы оба. Читатель едва ли отыщет в других источниках более достоверную версию этой истории, чем та, которую я решаюсь предложить его благосклонному вниманию, — хотя, без сомнения, мой рассказ может показаться кое-кому чересчур романтическим и чуть ли не сверхъестественным.