Вообще-то Килпатрику в такой ситуации полагалось пригласить Моррисона ехать с ними вместе. Но Моррисон слишком устал, чтобы обижаться. Он плохо себя чувствовал. Спешившись для доклада, он понял, что у него вот-вот подкосятся ноги. Так или иначе, он знал, что скажут Килпатрику: Шерман объединяет фланги и выступает к северу — в направлении на Колумбию. А Килпатрик, изображая авангард, должен будет нанести отвлекающий удар на юг, в сторону Огасты.
Подразделения Килпатрика расположились вдоль дороги, идущей рядом с железнодорожной веткой Чарльстон — Огаста. По всей длине полотна, насколько хватал глаз Моррисона, наряды солдат были заняты тем, что отдирали рельсы и грели их на кострах, сложенных из шпал. Этакий, как подумалось Моррисону, вполне индустриальный процесс, только в обратную сторону. Рельсы калили докрасна, затем вынимали из огня и причудливым образом изгибали. Кавалеристы воспринимали это как отдых, оттуда доносился смех, веселая дружеская пикировка. Это навело Моррисона на печальные мысли о собственных несовершенствах. У Моррисона никогда не было друзей. Даже в Вест-Пойнте он так и не смог ощутить себя членом сообщества. Всегда он был как бы сбоку-припеку, к нему относились нормально, терпели, но не считали своим. Что-то в нем есть такое, с чем он давным-давно смирился, — какая-то замкнутость, из-за которой он обречен на пожизненное одиночество, а в худшие моменты делается раздражительным и вздорным.
Над полотном железной дороги ровной шеренгой поднимались столбы дыма — чем дальше, тем тоньше и короче, почти — подумалось ему — как из трубы удаляющегося паровоза. По ту сторону путей ярдов на двести простиралось поле, за ним лес из мелкого дубняка и сосны. А за спиной — пологие увалы сельскохозяйственных угодий, усеянных желтоватыми обертками кукурузных початков, высохшими на зимнем солнце. Моррисон знал, что во все концы высланы дозоры — на случай малейшего шевеления со стороны инсургентов.
Когда он утром выехал, радовался, что на небе сияет солнце, а сейчас его блеск казался яростно-злобным. Перед штабной палаткой нашел складной стул и, все еще держа в руке повод коня, тяжело уселся. Не мог понять, что с ним, но чувствовал себя ужасно. Расстегнул мундир, который вдруг показался тесным. В ушах слышался постоянный скрежет, и он долго вслушивался, пока не понял, что это звук его собственного дыхания. Знобило; он заснул, и тут же увиденное и услышанное в лагере переиначилось в голоса родителей и комнату, в которой он жил ребенком. Проснулся и почти тотчас же вновь закрыл глаза. Потом еще и еще раз. Просыпался в испуге, оглядывался, видя все очень ясно: как лошадь щиплет траву, как бегают по делам черные денщики офицеров, все четко осознавал, а в следующий миг опять погружался в фантастический мир лихорадочных видений: какие-то люди бросались на него, бормоча на языке, которого он не понимал, пятились лошади с рогами единорогов, и все это под жуткий скрежещущий визг пилорамы, который опять оказывался звуком его собственного дыхания. Я полностью осознаю, что происходит, — сказал он себе. — Я болен, меня лихорадит. Вместе с тем окончательно стряхнуть с себя дрему не получалось.
Ты пойдешь с нами! Эти слова вновь и вновь звучали у Моррисона в ушах как приказ. Ты пойдешь с нами! Кто произносил их? При этом он будто бы едет в тесном строю конников, его ноги в стременах то и дело вжимаются в бока соседних лошадей. Толком ничего не видно — солнце бьет прямо в глаза. Однако его офицерский палаш вынут из ножен, и Моррисон держит его опущенным вдоль ноги, а повод дважды обмотан вокруг левой кисти. Не будучи прирожденным наездником, он на коне сидит, склонившись к луке седла. Дорога мокрая, комья грязи летят ему в лицо и пристают как пиявки. Потом странным образом местность пошла сухая, всадники подняли клубы пыли, она скрипит у него на зубах, но он продолжает дышать ртом, отплевывается, хрипит; во рту вкус земли и песка. Зато солнце теперь померкло и в отдалении стали видны крыши домов какого-то городка.
И вот уже они едут по улице, но тут внезапно строй нарушился, лошади пятятся, люди кричат и многие вокруг падают. А Моррисон не может ни ехать дальше, ни свернуть. В ушах стоит ужасный крик инсургентов. Все смешалось — где люди в сером, где в синем? — сцепились, стаскивают друг друга с коней. Не открывая глаз, Моррисон поднимает палаш и бьет им наудачу неизвестно кого. Почувствовал, что разрубает плоть и кости. Как же они не могут понять, что он болен? Кто-то хватает его сзади за шею. Моррисон изо всех сил держится за повод, но чувствует, что падает назад. Он судорожно изворачивается, пытается рубануть палашом через плечо, оружие выскальзывает из руки. Его глаза открываются, когда он уже пронзен и падает, рядом в воздухе мелькают копыта его коня. Затем все поле зрения заслоняет конская морда, конь в страхе вращает глазами, из его открытой пасти несется крик. Перед ударом о землю в глазах у Моррисона успевает мелькнуть солнце. Он слышит, как трещит кость ноги, задыхается от боли, в тот же миг тяжесть кричащего коня ломает ему хребет, и дыхание пресекается.
Когда, переехав мост, они оказались среди жилых домов, Арли вылез из фургона, подтащил Уилла за подмышки к заднему краю телеги, подлез под него и медленно встал, взвалив мальчишку на плечо.
Низко над дорогой стлался дым от сожженных домов и сараев. Ч-черт, Уилли, — проговорил Арли, — тебе все равно было бы тошно вдыхать этот воздух: сплошной дым и пепел. Прямо глотку дерет.
Отступив к обочине, Арли дал фургону уехать.
Руины городка плавали в синей дымке. Занималось холодное, сухое утро. На проезжающие фургоны молча смотрели женщины, некоторые с детьми на руках. Только что тут увидишь? Лишь монотонно скрипящие колеса равнодушной армейской машины, что катит и катит следом за боевыми отрядами. Обоз — это как хвост парада: оркестр давно прошел. Здесь музыкой служит блеянье и мычанье скота, стада которого гонят через мост и по поселку армейские гуртовщики.
Переступая на месте, Арли поворачивался туда, сюда, пока не начал что-то различать в дыму и тумане. То был восточный край города; за несколькими разрушенными домами начинался подъем в гору. Гора при ближайшем рассмотрении оказалась небольшим бугром, утыканным надгробьями, торчащими и так, и сяк, только не вертикально. На кладбище хрен чего подожжешь, правда, Уилл? — усмехнулся Арли. — В худшем случае опрокинут пару камней, и все, хоть ты тресни!
И пошел со своей ношей, не обращая внимания на то, как смотрят на него люди, мимо которых он проходил. Он был в ненавистной им форме, но в их ошеломленном состоянии они могли лишь провожать его глазами. Некоторые и этого не делали, лишь бросят беглый взгляд и возвращаются к своим мыслям, продолжая рыться в развалинах.
При жизни Уилл был субтильный малый, но когда тащишь его, мертвого, на спине — это совсем не легкое дело. Да начинало от него уже и попахивать. Как быть с похоронами, Арли понятия не имел. Лопаты у него не было, он валился с ног от усталости и был голоден как никогда в жизни, да и от армии нельзя далеко отставать. Но если он не похоронит Уилла, кто похоронит?
Мысленно Арли предавался печальным самооправданиям. Не отрицаю, я и впрямь помешал тебе обратиться в госпиталь сразу, в Саванне — там доктор, может быть, не дал бы тебе помереть от кровопотери, — говорил он мертвому мальчишке, висящему у него на плече. Но мы запросто могли снова оказаться в камерах, и оставалось бы только ждать, когда подвезут гробы, чтобы нас расстреляли как шпионов или еще за что-нибудь!
Его внимание привлек дом, от которого оставалось одно покосившееся крыльцо и вытащенный на двор диван. Ударом ноги Арли распахнул чугунную кованую калитку, вошел, оступаясь, во двор и сбросил на диван мертвое тело. Придал ему сидячее положение и сам сел рядом, пытаясь справиться с одышкой. Нашарил в нагрудном кармане окурок сигары и поднес к ней спичку.
Я шел на риск, Уилл, причем риск в военное время оправданный, — вслух проговорил Арли. — Кто может знать наверняка — Бог ему внушает решение или кто другой? Но все равно мы его орудия, живые мы или мертвые, и я думаю, твой отлетевший дух, который сидит сейчас одесную Бога, слушает меня и лучше меня знает, что нам суждено.
Словно в ответ тело сползло набок и привалилось к Арли, так что голова мертвеца упала ему на плечо. Вздохнув, Арли обнял труп за плечи. Так и сидели они вдвоем в дыму и тишине под почерневшими деревьями, причем ни мертвый, ни живой не проявляли желания двигаться. Арли не то чтобы задремал, нет, но глаза его как-то остекленели, а сигара выпала из пальцев на траву. В этом сомнамбулическом состоянии он и увидел, как подъехал фургон, запряженный единственным мулом, оттуда вышел человек в коричневом пальто и шляпе дерби и с ним ниггер-помощник, вдвоем с которым они у самой калитки занялись делом: готовились фотографировать. Из фургона была извлечена и установлена большая деревянная тренога. Затем вытащили камеру — здоровенный ящик, который водрузили на треногу. После чего пошло священнодействие: мужик в шляпе сосредоточенно выбирал линзу, вкручивал ее в переднее окошко камеры, нацеливал камеру, потом бросал взгляд в небо, снова нацеливал камеру, снова бросал взгляд в небо, а ниггер в это время бегал взад-вперед, к фургону и обратно, приносил ему коробки с рядами металлических пластинок. Надо же, они действительно готовятся фотографировать, во дают! Арли проснулся, но не пошевелился и даже глаз не открыл шире, чем было необходимо, чтобы следить за происходящим. Тент фургона был из черного брезента, сзади ступеньки, а на борту надпись: Иосия Калп, США, Фотограф. Второй строчкой шли буквы помельче: Портреты. Стереография.