Правда, в эти же дни со мной имел разговор и дервиш Мустафа. Отвел меня в сторону, сплюнув в арык, прочистил горло и сказал так: «Когда яблоко созрело, оно само падает. Или ветром его стряхнет, или дерево качнет кто-то… Это уже не важно. Важно то, что яблоко созрело, и ему пора упасть… Вот и для твоего отца наступило такое время. Яблоко незрелое с силой надо сбивать и срывать, болезнями, несчастьями, авариями, а тут – нет… Ты спросишь, а как же палец? Но ведь и яблоко, упав на землю, повреждается! Может, если неповрежденное снять, так и лучше, но тут покупатель требовал срочности, потому купил и чуть побитое. Таким товаром ценным был твой отец… О, Али-заступник!»
С этого дня я больше никогда не ел яблок. Даже видеть их спокойно не мог. Марьям заметила: «Ты, наверное, потому яблоки не ешь, что за это Адама изгнали из рая… Бедняжка! Во-первых, тогда не было яблок, питались злаками, во-вторых, нас же все равно уже изгнали, так что теперь поделать? Странно было бы теперь яблоки не есть…»
Марьям не поняла, но поняла Махтаб. Впрочем, я сам ей разболтал, через пятьдесят лет после того… Был восемьдесят восьмой. Все эти пятьдесят лет я не ел яблок. И вот я оказался в квартире, где жила она и Марьям. Много лет уже я не видел, чтобы она писала с натуры. А тут на столе лежало красное яблоко. На холсте же было написано женское лицо, скрытое в листве яблони.
«Не помню, чтобы ты писала с натуры!» – сказал я. «Не нравится – не буду». Она рассмеялась и взяла со стола красное яблоко, обтерла его платком и подала мне. Мне одновременно и хотелось съесть яблоко, и чувствовал я, что в руки его не могу взять. Вот тут-то мне и пришлось рассказать ей о тех словах дервиша Мустафы. Она подняла руку и чуть не постучала меня пальцем по лбу.
«Прах на твою голову! – сказала она и рассмеялась. – Я стала как баба сварливая? Нет?! А что? Я и есть сварливая баба, но ты, далеко не юный и не глупый, почему ты такой? – И она кисточкой провела по моему лицу желтую черту и добавила: – Да, это случилось, и я считаю, все это очень серьезно, но это дело давнего прошлого. Ты помнишь, сколько лет прошло с тех пор?»
И вот тут только я понял, почему дед после смерти своего сына не мог видеть лед в еде и напитках. Ничего не пил из того, во что мы обычно кладем лед: воду, шербет, кислое молоко. Как увидит лед, едва не тошнит его, иногда даже вставал из-за стола и выходил во двор. И расхаживал возле бассейна, пока мы не уберем лед. Мать говорит: «Наверное, он не пьет холодную воду из-за Ашуры (траурных дней). Хочет разделить муки жажды Абу Абдуллы…»[48]
Мама не совсем была не права. Ведь дедушка, перед тем как выпить то же самое питье, но ставшее теплым, обязательно ругал Йазида[49] и посылал хвалу имаму Хусейну. И вот я только через пятьдесят лет в разговоре с Махтаб понял настоящую причину нелюбви деда ко льду. Причиной был тот самый грузовичок, что привез тело отца, и те самые слова Эззати (смотри главу «4. Я»): «Мне вот до сих пор не приходилось плохие вести передавать, но господин пристав заставил. Приказал доложить вам, что тело покойного сейчас в Казвине, возле казачьих казарм. Факт тот, что никто еще об этом не знает. Господин пристав сегодня рано утром, как узнал, дал приказ обложить тело льдом и связаться с автодепо, чтобы доставили на дом. Говорит, накладная будет выписана на доставку…»
…Так о чем я говорил? Да, об отрезанном пальце моего отца… Используя словцо Эззати, «в действительности» никто из тех, кто говорил об этом деле, по-настоящему не понимал его. По моему мнению, все обстояло совершенно иначе и случившееся имело непосредственное отношение к казачьей дивизии. Не в том опять же ключе, как об этом говорили, а в связи с тем белым жеребцом. Как-то раз дед после одного из ежемесячных заседаний цеха кирпичников, проходившего на его фабрике, разговорился об этом жеребце. Я в тот год только-только пошел в школу, мне было шесть или семь лет. И я своими ушами слышал этот рассказ деда – отец тогда был опять-таки в Баку, а коня вывел из конюшни Мешхеди Рахман – показать его ветеринару. Конь уже два или три дня ничего не ел, и мы все встревожились. Ветеринар перво-наперво разбил десяток куриных яиц. Желтки выбросил, а белки сбил в тазике, так что получилась пена. Пену дал коню, конь ее выпил, но лучше ему не стало от этого. Пробовал заржать, но из глотки выходило лишь подобие стона. Тот же самый пожилой ветеринар дал затем указание Мешхеди Рахману выездить, разогреть и утомить жеребца. Тот так и сделал и привел его к ветеринару. Конь часто дышал, тогда ветеринар стал что-то делать с его мордой и в конце концов сунул руку чуть не по плечо в его глотку и достал баранье ребро. «Сколько раз говорил, – ругался ветеринар, – вручную задавать корм, что солому, что люцерну! Вначале вобьют в глотку бог знает что, потом ветеринара им подавай…»
Затем ветеринар влил в горло коня целую миску касторового масла – тот проглотил и как будто встряхнулся весь, бешено замотал головой. Потом заржал удовлетворенно. А дед на радостях вручил ветеринару ашрафи[50].
Все это происходило в тот самый день, когда на фабрике заседало правление цеха. И у многих вызвали удивление и эта щедрость деда, и ловкость ветеринара, и сама стать жеребца. Вот тогда-то дед и поведал эту историю…
«Ашрафи не жалко. Сто ашрафи понадобилось бы – и те бы отдал за такого коня… Он породистый, и весьма. Две породы в нем, но обе очень ценные. Мать его – арабская кобылица, которую я привез из Кербелы. У бедуина купил совсем маленькую – из лучших арабских скакунов. Она, почитай, еще и бегать тогда не могла, еле стояла на ножках. Вот и гадай, как я привез ее сюда из Кербелы. Бейн аль-Харамейн, арабы называют “суге”, – вот там я и купил ее, мать этого самого жеребца. А как привез? Пришлось привязать ее на спину мула, так и доставил из Кербелы в Тегеран. Хлопотно это было, но, когда она выросла, я понял, что это стоило того. Арабский скакун: ноги длинные, грудь выпуклая, а посадка головы, а шея, а белая грива шелковистая! Этот конь очень похож на нее. Итак, кобылица выросла, и подошло время случки, но где найти жеребца, чтобы покрыл ее? Сюда, на фабрику, приезжали два-три коннозаводчика, предлагали жеребцов, я не согласился. Хороший товар предлагали, дорогой, причем договаривались так, что приплод первого года идет мне, второго года – им. Но чем-то мне не глянулись те жеребцы. Или вот лесоторговец Аштиани предлагал покрыть ее чистокровным арабским скакуном, и опять у меня сердце не лежало. Знаете историю Амина и Мамуна, двух сыновей Гаруна ар-Рашида? В мечети базара Мирза Ибрагим рассказывал. У Мамуна мать была иранка, отец араб – вот тебе две породы. И получился он в сотню раз лучше Амина и по умению, и по чести, и по совести. И вот она сама – арабских кровей, и ей в пару арабского же скакуна? Что-то мне здесь не нравилось. Хотелось мне другой крови. И вот проходит первая течка ее, вторая, а я все не могу найти подходящего жеребца. Весна наступает, эта самая арабская кобылица трется о стенки конюшни, ржет. Из страха, что с кем попало спарится, я ее во время течки вообще из конюшни не выпускал, можешь себе представить, каково ей было. По весне она такой становилась, что самца чуяла издалека.
В общем, наступил год одна тысяча триста шестой или седьмой[51]. Четвертое ордибехешта[52]. Это, как вы знаете, дата коронации вашего шахиншаха! Вот до сих пор это была история матери этого жеребца, а теперь история его отца. Отец его был казачьим конем. Тогда еще в Тегеране казаки стояли, в военных городках. Поскольку сам ваш шахиншах был из казаков, то день его коронации был отмечен парадом казачьей дивизии. Он лично и принимал парад: офицеры казачьи верхом ехали, солдаты – пешие. И под передовым офицером, перед знаменосцем, добрый был конь – он-то и стал папой этого самого жеребца. То как раз было время спаривания. И вот этот конь скачет под важным таким офицером, чуть ли не главным их командиром, а впереди него кобылица в течке. Он запах учуял и как взбесился прямо на параде, и наездник не смог совладать. Конь седока скинул со всеми его регалиями и сиганул прямо через трибуну вашего казачьего шахиншаха. Гнались, конечно, но не догнали. Мы всю эту историю позже услыхали. А конь несется себе по шоссе Хусейн-абад и прибывает на нашу фабрику, вот прямо сюда, где вы сейчас сидите. Вбегает в ворота, после чего сын мой, отец вот этого мальчика, Али, ворота и запирает. Он сейчас в Баку. Нет, хаджи, не жеребец, сын мой сейчас в Баку, я о нем говорю. (Все смеются.) А жеребец, он чует самку в течке и заворачивает в эту конюшню. Мой сын сам его впускает, ну и парочка приступает, как говорят арабы, тарфат ол-эйн, к важному делу. Ко мне вбегает Мешхеди Рахман и заявляет: “Вы тут сидите, а ваш сын знаете что делает? Устроил случку вашей арабской кобылице!”» (В тот момент я, Али, как раз спросил у Мешхеди Рахмана, который здесь же стоял: «Что такое случка?» – «Эх, молодой господин, – отвечает он, – вырастете – поймете». И вот мы выросли, но все равно… вопросы остаются. Так о чем я говорил? Да, о случке…)