На этом спор окончился. Сразу же - с момента моего прихода миновало не больше четверти часа - начались приготовления.
Первое и самое главное было выбрать подходящих лошадей. Галбаций с Олегом Львовичем обсудили этот насущный вопрос. Черкесские кони неутомимы, могут в сутки проделать путь в двести верст. Кабардинские идеальны для гор - никогда не оступятся. Трамовские непревзойденны по скаковым качествам - на случай, если за нами будут гнаться. Но самая лучшая порода - шалохская, совмещающая в себе все эти достоинства и к тому же очень быстро привыкающая к новому хозяину. Эти лошади до?роги, но деньги у меня были - я предложил их все без остатка и пообещал занять еще, сколько понадобится. Однако Галбаций у меня ничего не взял, а Никитин запретил настаивать.
- Он говорит, что утром лошади будут, а прочее нас не касается. Вероятно, он возьмет их взаимообразно у кого-нибудь из своих приятелейразбойников. Не суйтесь вы с вашими ассигнациями, только обидите.
Полночи мы заготовляли всё необходимое для похода, укладывая припасы в переметные сумки из ковровой ткани. С мундиром пришлось расстаться - меня переодели по-горски, что оказалось и много удобней, и красивей. Замечу, что впредь, до самого своего отъезда с Кавказа, я уже не оригинальничал и ходил, как все, то есть в черкеске. Оказалось, что люди не дураки - при тамошних природных условиях оно удобней. Правда, в горах, перед самым прибытием в Канлырой, Никитин велел мне снова переодеться, но о том речь впереди.
Мне хочется задержаться в этой точке своей жизни - или, если употребить никитинское выражение, "зигзага". Канун достопамятной поездки в Канлырой представляется мне рубежом, за которым осталась моя юность с ее петушьей заносчивостью, наивным прагматизмом и неясностью нравственных очертаний. Конечно, я и позднее совершал глупые, смешные и недостойные поступки, но они были уже эпизодами, а не общим фоном моей жизни. Она вышла не триумфом и не праздником, как мечталось мне в 23 года; злоключений в ней было больше, чем приключений, а неудач больше, чем побед. Не верю людям, которые, оглядываясь на прожитые годы, гордо восклицают: "Ни о чем не жалею и ничего не стал бы исправлять!" Я и жалею, и исправил бы - да где уж?
Вот закрываю глаза, вижу: молодой ферт, картинно подбоченясь, любуется на себя в зеркало. И так повернется, и этак. Ему нравится, как ловко сидит на нем горский наряд, как сверкают серебряные газыри, как блестит кинжал и изгибается шашка. Он воображает, что мчится на коне, прижимая к себе спасенную пленницу. Сзади черная ночь, впереди пылающий восход, откуда навстречу всаднику сочатся золотые лучи.
Увы. Если что-то из этого и свершится, то совсем иначе, чем представляется дурачку.
Сделаю еще одно отступление, прежде чем перейти к следующей главе.
Так вышло, что мой отъезд в горы, помимо прочего, стал еще и прощаньем с кругом "блестящих", так много значившим для меня в пору первой молодости. "Брийянты" готовились возвращаться в столицу, и больше я ни с кем из них на Кавказе не видался, за исключением журналиста Лебеды, но и с тем мы не более чем раскланивались издали.
Базиль Стольников и его свита навсегда ушли из моей жизни - и, как говорят британцы, good riddance[15]. Не вернутся они и в мое повествование, однако, раз уж я отвел им некоторое место, расскажу, какая судьба ожидала каждого.
Тина Самборская вскоре после кавказской прогулки вышла замуж - да не за Стольникова, а за Кискиса Бельского. Когда эта новость до меня дошла, я удивился: как можно было ввериться шуту после того, как была фавориткой короля? Но потом я понял, что Тина поступила и логично, и дальновидно. Любовник - одно, супруг - другое; от двух этих мужских разновидностей требуются совершенно различные достоинства. Княгиня Бельская весело прожила молодость, сумев благодаря ухищрениям французской косметики растянуть ее чуть не до пятидесяти лет. Она не обременяла себя верностью, которой не требовала и от мужа, однако никогда не покидала рамок внешней благопристойности, а, выйдя из возраста женской привлекательности и овдовев, заделалась матроной строгих правил и хозяйкой нравственно-религиозного салона (в 80-е годы он был заметен и политически влиятелен).
О Кискисе рассказывать почти нечего. Он всю жизнь так и прожил балованным, капризным ребенком. Скончался шестидесяти лет, от сердечного приступа, в парижском непотребном доме, где отплясывал с девицами канкан. Вот уж воистину "жил смешно и умер грешно".
Мсье Лебеда до конца своих дней сохранил талант отлично приспосабливаться к переменчивой эпохе. Николаевскую он закончил в должности цензора, во времена реформ сделался издателем чрезвычайно либерального журнала, который при Александре Третьем как-то внезапно поменял направление. Графу Нулину удалось всё: он стал богат, весо?м и на склоне лет даже утратил свою вечную искательность - верней, оставил ее лишь для тех немногих, кто был выше его положением. А впрочем, я не общался с сим столпом официальной журналистики в период его могущества, поэтому сужу по отзывам.
Напоследок - о Стольникове, который несомненно был самой яркой звездой эпохи, на которую пришлась моя юность; его воистину следовало бы назвать героем того безвоздушного времени. Человек незаурядный, от которого по его способностям следовало ожидать многого, он ничего не сделал, ничего не достиг, не оставил никакого следа. Его постигла участь всякого остромодного феномена - в конце концов он вышел из моды.
Через много лет я случайно встретился с Базилем, и мы заговорили, будто расстались вчера. Это было после эмансипации шестьдесят первого года, окончательно расстроившей его состояние, которое и так было подорвано долгой беспечной жизнью. Стольников, однако, нисколько не переменился. Манеры, речь, обаяние остались точь-в-точь такими же, из чего можно сделать вывод, что в тридцатые и сороковые не он подстраивался под моду, а она следовала складу его личности. Из нашей беседы мне в память врезался один поворот.
В своем прежнем тоне, предписывавшем изъясняться небрежно и позевывая обо всем кроме сущих пустяков, Базиль - уж не помню, в какой связи - повел речь о смерти.
- Видишь ли, Грегуар, - назвал он меня прежним прозваньем, которое я успел позабыть, - я пришел к выводу, что наша жизнь и наша смерть - это не особенно важно.
- Как это? Ты и свою смерть тоже будешь считать не особенной важностью? - спросил я, подумав, как мало соответствуют его ленивый французский и блазированная мина бодрому настроению новой эпохи. Когда-то Стольников назвал Олега Львовича морской рыбиной, по ошибке заплывшей в пресную воду. Теперь акватория сызнова посолонела, настал черед Базилю выглядеть пескарем, которого вынесло в океан.
Он ответил, подавив зевок:
- До определенной степени она, конечно, важна как частный факт моей биографии, но - не очень. Посмотри, сколько вокруг происходит самых разнообразных смертей. - Неожиданно ловким движением он прихлопнул комара и продемонстрировал мне его расплющенный трупик. - Точно так же в эту самую минуту кто-то попадает под колеса, издыхает в канаве или на больничной койке, кто-то кряхтит, плачет, лепечет последнее "прости" - и превращается, как говорится, в chladnyi troup. Чаще всего эта метаморфоза происходит вследствие нелепых, абсолютно случайных обстоятельств. Разве не очевидно, что для Господа Бога все эти казусы - совершенно незначительная ерунда? Из сего я делаю вывод, что Господа Бога в христианском либо мусульманском толковании не существует вовсе. Раз человек глупо живет и бессмысленно погибает, возможно одно из двух. Либо правы индусы, и моя жизнь не более чем маленькая ступенька на длинной лестнице перерождений - а что за цена у маленькой ступеньки и стоит ли горевать, ежели она подошла к краю? Либо же моя жизнь - одномоментная искорка, зачем-то вспыхнувшая в бездушной и безмозглой тьме Небытия. Тогда цена моему существованию и его прекращению подавно - mednaya polouchka.
Его вялые философствования вызывали во мне все большее раздражение. "Как мог я когда-то желать быть похожим на этого человека?" - спрашивал себя я.
- Отчего ж ты тогда живешь? Почему сам не загасишь эту глупую искру?
- От равнодушия, друг мой. Делать усилие, чтобы гасить искру, означало бы признать за ней хоть какую-то важность.
Вот как разговаривали во времена моей юности люди, слывшие интересными. Самое удивительное, что - я уверен - Стольников нисколько не рисовался, он был в ту минуту искренен и, возможно, даже излагал свое credo. Эта внутренняя убежденность в неважностивсего и вся, как я теперь полагаю, и придавала личности Базиля тот магнетизм, ту притягательность, которую мы все когда-то чувствовали. Не напускной, а подлинный индифферентизм - качество редкое и неизменно интригующее.
Вскоре после нашей последней встречи я услышал, что Стольников умер. Его вид во время беседы, болезненный блеск в глазах показались мне странны. Я не удивился, когда мне сказали, что он отравился чрезмерной дозой опиума - уж не знаю, намеренно или по случайности. Согласно Базилю, невелика важность.