XV
Молодой гусляр и царица
В течение всего конца дня и начала вечера «скушливой» тридцатисемилетней Анне Иоанновне было что-то не по себе. Какое-то безотчетное, неясно-смутное волнение охватило все ее существо. Она не находила себе места, больше ходила, чем сидела, и ни разу не «повалялась» на софе. То чувство, которое овладело ею, было знакомо ей. С такой силой, как сегодня, она испытывала его всего несколько раз в жизни: в последний раз — при встрече с рыцарски-великолепным Морицем Саксонским. То же ноюще-сладкое томление в груди, то же замирание сердца, та же истома во всем пышном, грузном теле.
«Ох, дурость во мне бабья поднимается» — так определяла она сама подобное состояние.
Как у всех крупных, дородных, праздно-ленивых женщин того времени, украдкой изрядно попивавших и целыми днями валявшихся на пышных перинах, у Анны Иоанновны наблюдалась повышенная чувственность. Томясь, волнуясь, поджидая красавца Ивана Долгорукого, она старалась думать о своем верном друге Эрнсте, но — странное дело! — образ Бирона совсем не появлялся. А думать она хотела о последнем для того, чтобы отогнать от себя «искушение».
И, словно подсмеиваясь, издеваясь над ней, какой-то таинственно-чудный голос нашептывал ей:
«Ты ведь молода еще. Эка невидаль — тридцать семь лет!.. Старше тебя многие, а грешат мыслями… Что твой Бирон? Немец, конюх, лошадник… И как тебе, бедной, жить-то до сих пор приходилось? Маета одна… А они, взять бы хоть ту же Екатерину Долгорукую, вон как тут веселились, какие попойки да забавы устраивали».
А другой голос тоже шептал:
«Ты не забудь, кто — ты… Ты ведь послезавтра — императрица всероссийская… Разве можешь ты забываться, хотя бы по-женски?»
Тихо, бесшумно отворилась дверь покоев Анны Иоанновны, и послышался звучный, красивый, молодой голос:
— Дозволишь ли войти, пресветлая царица?
Вздрогнула Анна Иоанновна, вскочила с кресла и приложила правую руку к сильно заколотившемуся сердцу. Взглянула она — и ахнула.
«Экий красавец! Экий молодец!» — так и ожгло ее всю.
Перед ней стоял князь Иван Долгорукий в костюме гусляра. На нем были высокие сафьяновые сапоги, шаровары темно-алого бархата, голубая шелковая рубаха-косоворотка. Грудь — что наковальня кузнечная: бей молотом — не дрогнет. А эти сильные руки? А эти плечи в косую сажень? А эти кудри? А главное — глаза: жгут они, нутро все поворачивают.
— Ах, это ты, князь Иван? — вспыхнула Анна Иоанновна.
Улыбнулся хищной улыбкой Долгорукий-младший, обнажил белые, словно кипень, зубы и пылко произнес:
— Какой я, пресветлая царица, князь? Разве не видишь, что простой я гусляр. Князь Долгорукий там, позади дворца остался, а видишь ты здесь только гусляра-сказочника Ивана.
Анну Иоанновну словно волна какая-то подхватила. Простая русская женщина властно проснулась в полуонемеченной, бывшей герцогине Курляндской, а ныне — полуимператрице.
— А коли ты — не князь, так какая же я царица? — вырвалось у нее, и она помимо своей воли оглядела затуманенным взором статную фигуру «баяна».
— Царица — всегда царица, а мы-то вот — иное дело: людишки мы подневольные, слабые, маленькие, — продолжал ломать роль гусляра князь Иван, держа в правой руке гусли.
— Что же ты стоишь, князь Иван?.. Садись!.. — указала Анна Иоанновна на место на софе рядом с собой.
Лихо, ухарски тряхнул он кудрями и послушно сел близ царицы.
А она промолвила:
— Сказывали мне, что играешь ты хорошо на гуслях, князь Иван… Вот и захотелось мне игру твою послушать…
— Ничего, иные одобряют!.. — сверкнул большими зубами князь Иван.
— Поди, сколько сердец девичьих иссушил?.. — все более и более начинала впадать в его тон Анна Иоанновна.
Иван Долгорукий тихо рассмеялся:
— Не считал! Про меня мало ль чего не говорят… Всю. Москву, вишь, женскую да девичью попортил я.
— А не правда, что ли? Отпираться будешь? — волнуясь все сильнее и сильнее, спросила Анна Иоанновна.
— Буду, пресветлая царица. Какой я озорник? Я — монах, что ни на есть схимник самый строгий. Много ль мне надо? Чару-другую зелена вина, а на закуску — уста румяные, сахарные, грудь белую, лебяжью… Эх! Найди такого еще скромника, царица!
И он впился в Анну Иоанновну своим пылким, воровским, удалым взором.
Ту всю словно варом обдало.
— Вот ты какой!.. — вырвалось у нее.
— Не осуди, царица!.. Каков есть. А только одно знаю, в одном крепок я: хоть на дыбе пытай меня — не стану победами своими бахвалиться, тайны ночек хмелевых раскрывать.
Князь Иван, положив гусли на колени, провел руками по струнам. Тихие, вздрагивающие звуки вдруг зазвенели и пронеслись как-то робко-несмело по покоям государыни.
— О чем сказку сказать тебе, пресветлая государыня? — ближе придвинулся к Анне Иоанновне Иван.
— Пой… про что хочешь… — не отодвинувшись, произнесла она.
— Жалостливое что аль веселое? — спросил князь Иван, а сам глазами словно вот душу хочет съесть.
— Что ж с веселого начинать?.. Веселое напоследок!.. — перехваченным голосом прошептала Анна Иоанновна.
— Хорошо! А есть обычай такой, царица, что перед оказыванием подносят гусляру чару меда стоялого аль вина какого заморского. Обычай этот не нами заведен, от дедов наших ведется. Не рушь же его, царица!.. — все тем же в душу льющимся голосом произнес Иван.
«Царица», словно завороженная, быстро встала и вскоре принесла два кубка с каким-то вином; один из них она подала князю Долгорукому, другой поднесла к своим губам.
— Ну, пей, раскрасавец гусляр, молодец удалой, и я с тобой вина пригублю, — сказала она.
Глаза Анны Иоанновны горели лихорадочным блеском, грудь высоко подымалась.
— Спасибо на ласке, царица!.. — низко поклонился князь Иван. — А только коли пить, так пить уж до дна. А то гусляру скушно будет сказки тебе играть.
Анна Иоанновна до дна осушила большую чару крепкого вина. Огненная влага разлилась по ее жилам. Еще сильнее забурлила, заиграла кровь и к сердцу прилила, и в голову бросилась.
— Хорошо, царица? — тихо спросил Иван.
— Хорошо! — бурно вырвалось у Анны Иоанновны.
Теперь она села еще ближе к Долгорукому, так что почувствовала на своей щеке его горячее дыхание.
Сильно, смело коснулся Иван струн гусель. Зарокотали те, застонали, заплакали. И начал он «сказание».
ПЕСНЬ НА ГУСЛЯХ ИВАНА ДОЛГОРУКОГО
Ой вы, гусли-гусельки, веселые мои!
Вы поведайте нам, гусли, сказочки свои!
Распотешьте девицу, красна молодца,
Чтоб взыграла кровь их, удалы сердца.
Начинают гусли: с давних, слышь ты, пор
На Руси пресветлой появился вор.
Он — старик высокий, с белой бородой,
Ходит он все больше, все ночной порой.
Как идет — так песни удалы поет,
Бородой косматою лихо так трясет.
«Кто ты будешь, дедко? Как тебя зовут?» —
Вопрошают люди. Сами бледны… ждут.
Я — сам бог Ярило, Хмелем звать меня,
Много показать вам я могу дивья.
Тайной заповедною лишь один силен,
В радостях, в весельях я один волен».
Подивились люди: «Полне, дедко, врать!
Неужель людей всех в плен ты можешь взять?» —
«Ой, могу, людишки, чары напустить,
Одному мне будут люди все служить!»
Выдвинулся парень. Был он лих и смел
И в глаза Яриле гордо поглядел.
«Ты зовешься Хмелем? Хорошо, старик!
Я побью тебя сейчас же, в этот самый миг.
Ежели всесильны чары все твои,
Ты развей мне горе, муки все мои.
Полюбил давно, слышь, я цареву дочь
И не сплю, не ем я, — прямо мне невмочь.
Ах, хочу лебедку я к груди прижать
И уста царевны пылко целовать!
Только та царевна за замком живет,
Свора псов иземных ее стережет».
Отвечает Хмель тут: «Гусли ты возьми
И к царевне Зорьке смело ты иди!
Грянь по струнам звонким, песенку ей спой,
И она ответит: «Ах, желанный мой!»
И пробрался парень, хоть и труден путь.
Ну, как вдруг увидят, на дыбу возьмут?
Вот уж и царевна. Вспыхнула, дрожит
И на красна молодца сурово глядит.
«Ой ты, тать ночная! Ой ты, вор лихой!..
Как ты смел пожаловать в царский терем мой?»
Не ответил молодец… лишь в очи поглядел,
И на гуслях-гусельках он песню ей запел.
«Ах, зови, царевна, палачей своих,
Пусть уж снимут голову со плечушек моих!
Но на пытке лютой буду умирать
И «люблю царевну!» стану все кричать!»
Что же тут царевна молвила в ответ?
Оглянулась… Горенка… Никого-то нет…
Перед ней молодчик статный, удалой…
И шепнула только: «Ах, желанный мой!..»
Окончил Иван Долгорукий… Замер последний звук… И вдруг Анна Иоанновна почувствовала, как сильная рука сжала ее в объятии.