— Я опоздал на свой поезд!
Он был разочарован, когда швейцар не выказал удивления. В Кракове предстояла еще одна пересадка. Это радовало его. Если б он не известил Карла Йозефа о времени своего приезда и если б в это "опасное гнездо" прибывали хотя бы два поезда в день, он сделал бы передышку, чтобы немногого смотреть мир, но этот мир открывался его взору даже из окна вагона. Весна всю дорогу приветствовала окружного начальника. В полдень он приехал к месту назначения. С бодрым спокойствием сошел он с подножки тем "эластичным шагом", который газеты обычно приписывали старому императору и который постепенно усвоили себе многие старые чиновники. Ибо в те времена монархии существовала совсем особенная, впоследствии полностью позабытая, манера расставаться со спутниками, выходить из вагонов, входить в гостиницы, на перроны и в дома, приближаться к родным и друзьям; манера ступать, может быть, обусловленная узкими брюками пожилых господ и резиновыми штрипками, которые многие из них все еще любили носить поверх штиблет. Итак, этим особенным шагом господин фон Тротта вышел из вагона. Он обнял сына, стоявшего навытяжку у самой подножки. Господин фон Гротта был сегодня единственным пассажиром, вышедшим из вагона первого и второго класса. Несколько отпускников, железнодорожников и евреев в длинных черных развевающихся одеждах вышли из третьего. Все смотрели на отца и сына. Окружной начальник поспешил в зал ожидания. Там он поцеловал Карла Йозефа в лоб и заказал в буфете два коньяка. На стене, над уставленной бутылками полкой, висело зеркало. Отец и сын пили, рассматривая в нем лица друг друга.
— Или это зеркало так скверно, — сказал господин фон Тротта, — или ты действительно плохо выглядишь!
"Неужели ты так поседел?" — хотелось спросить Карлу Йозефу, ибо он видел множество серебряных нитей, блестевших в темных бакенбардах и на висках отца.
— Дай на тебя поглядеть! — продолжал окружной начальник. — Дело, безусловно, не в зеркале! Может быть, это здешняя служба? Что, круто приходится?
Окружной начальник твердо установил, что сын его выглядит не так, как следует выглядеть молодому лейтенанту. "Может быть, он болен?" — подумал отец. Кроме болезней, от которых умирают, есть на свете еще какие-то странные болезни, которыми, по слухам, нередко хворают офицеры.
— Коньяк тебе не вредит? — спросил он, чтобы окольными путями узнать, как обстоят дела.
— Нисколько, папа, — отвечал лейтенант. Этот голос, экзаменовавший его много лет назад в тихие воскресные утра, еще звучал у него в ушах, носовой голос государственного чиновника, строгий, немного удивленный и испытующий голос, от которого всякая ложь замирала на языке.
— Нравится тебе в пехоте?
— Очень нравится, папа!
— А твоя лошадь?
— Я привез ее с собой, папа!
— Часто ездишь?
— Нет, редко, папа.
— Не любишь?
— Нет, я никогда не любил, папа.
— Перестань с этим «папа», — внезапно перебил его господин фон Тротта. — Ты уже достаточно взрослый. И теперь каникулы у меня.
Они поехали в город.
— Ну, здесь совсем уж не так дико! — заметил окружной начальник. — Развлекаются здесь как-нибудь?
— Очень много, — сказал Карл Йозеф. — У графа Хойницкого. Там бывает весь свет. Ты увидишь его. Мне он очень приятен.
— Значит, это первый друг, который у тебя когда-либо был?
— Полковой врач Макс Демант тоже был моим другом, — возразил Карл Йозеф. — Бот твоя комната, папа! — сказал он. — Товарищи живут рядом и поднимают иногда шум по ночам. Но другой гостиницы нет. Да и они возьмут себя в руки на то время, что ты здесь пробудешь!
— Не существенно! Не существенно! — пробормотал окружной начальник.
Он вынул из чемодана круглую жестяную коробку и показал ее Карлу Йозефу. — Тут какой-то корень, будто бы помогающий от болотной лихорадки. Жак посылает его тебе!
— Что он поделывает?
— Он уже там! — окружной начальник показал на потолок.
— Он уже там! — повторил лейтенант, Господину фон Тротта показалось, что это произнес какой-то старый человек. У сына, должно быть, много тайн. Отцу они не известны. Говорят: «отец», «сын», но между ними лежат многие годы, высокие горы! И о Карле Йозефе знаешь не намного больше, чем о другом каком-нибудь лейтенанте. Он поступил в кавалерию, перевелся в пехоту и теперь носит зеленые обшлага егерей вместо красных обшлагов драгунов. Больше он ничего о нем не знает. Видимо, начинается старость и ты уже больше не принадлежишь целиком службе и дому! Ты принадлежишь Жаку и Карлу Йозефу. И перевозишь окаменевший, обветренный корень от одного к другому.
Окружной начальник, все еще склоненный над чемоданом, открыл рот. Он говорил в чемодан, как говорят в разверстую могилу. Но сказал не как хотел: "Я люблю тебя, мой сын!" — а: "Он умер легко!"
— Это был настоящий майский вечер, и все птицы пели. Помнишь его канарейку? Она щебетала всех громче. Жак перечистил все сапоги и только после этого умер, во дворе, на скамейке! С лама тоже был при его смерти. Еще в полдень у него был сильный жар. Он просил передать тебе горячий привет.
Затем окружной начальник поднял глаза от чемодана и взглянул в лицо сыну:
— Точно так хотел бы однажды умереть и я. Лейтенант пошел к себе в комнату, открыл шкаф и положил на верхнюю полку кусочек корня от лихорадки, рядом с письмами Катерины и саблей Макса Деманта. Он вынул из кармана часы доктора. Ему показалось, что тоненькая секундная стрелка быстрее, чем когда-либо, обращалась по маленькому кругу и что звонкое тиканье было сегодня громче обыкновенного. Стрелка не имела цели, тиканье было лишено смысла. Скоро я услышу тиканье отцовских часов, он завещает их мне. В моей комнате будет висеть портрет героя Сольферино, и сабля Макса Деманта, и какой-нибудь сувенир от отца. Со мной же все будет похоронено. Я последний Тротта!
Он был достаточно молод, чтобы почерпнуть сладостную отраду из своей печали и болезненную гордость из уверенности в том, что он последний. Из близлежащих болот доносилось громкое и заливистое кваканье лягушек. Заходящее солнце окрашивало в красный цвет мебель и стены комнаты. Слышно было, как катится легкая коляска и цокают копыта по пыльной улице.
Коляска остановилась, это была соломенного цвета бричка, летний экипаж графа Хойницкого. Щелканье его кнута трижды прервало песню лягушек.
Граф Хойницкий был любопытен. Никакая иная страсть, а только любопытство посылало его в дальние путешествия, удерживало за карточными столами крупных игорных домов, запирало за ним двери его охотничьего павильона, сажало на скамью в парламенте, весною повелевало ему возвращение домой, заставляло устраивать обычные празднества и преграждало ему путь к самоубийству. Одно только любопытство сохраняло ему жизнь. Он был ненасытно любопытен. Лейтенант Тротта сообщил ему, что ждет своего отца, окружного начальника; и хотя граф Хойницкий был знаком с доброй дюжиной австрийских окружных начальников и знал бесчисленное количество отцов лейтенантов, он все-таки жаждал познакомиться с окружным начальником Тротта.
— Я друг вашего сына, — сказал Хойницкий. — Вы мой гость. Ваш сын, верно, сказал вам об этом! Кроме того, я где-то вас уже видел. Уж не знакомы ли вы с доктором Свободой из министерства торговли?
— Мы с ним школьные товарищи!
— Вот видите! — воскликнул Хойницкий. — Он мой давнишний друг, этот Свобода. С годами он начал немного чудить!.. Но, в общем, превосходный человек. Разрешите быть откровенным? Вы очень напоминаете мне Франца-Иосифа!
На минуту воцарилась тишина. Окружной начальник никогда не произносил имени императора. В торжественных случаях говорилось: его величество. В обычной жизни — государь император. А вот этот Хойницкий сказал «Франц-Иосиф» так же, как только что сказал: «Свобода»!
— Да, вы напоминаете мне Франца-Иосифа, — повторил Хойницкий.
Они поехали. Но обе стороны квакали бесчисленные лягушки, тянулись бесконечные зеленовато-синие болота. Вечер плыл им навстречу, фиолетовый и золотой. Они слышали мягкий шорох колес по глубокому песку проселочной дороги и громких! скрип осей. Хойницкий остановил лошадей перед охотничьим павильоном.
Задняя стена его прислонилась к темному краю елового леса. От узкой дороги павильон был отделен палисадником и каменным забором. Терновник, с обеих сторон окаймлявший коротенькую дорожку от калитки до дверей, видимо, давно не подстригали. Он разросся в диком произволе, местами ветви его сплетались над дорожкой, не позволяя двум людям одновременно пройти по ней. Поэтому трое мужчин шли друг за другом, за ними покорно следовала лошадь, тащившая коляску. Она, видимо, давно привыкла к этой тропинке, и казалось, что она, как и человек, живет в этом павильоне. За терновником простирались огромные земли, поросшие осотом, охраняемые широкими темно-зелеными липами. Справа торчал каменный обломок колонны, может быть, остаток какой-то башни. Подобно гигантскому обломку зуба, вздымался к небу из садового лона этот камень, испещренный частыми темно-зелеными пятнами моха и черными нежными расселинками. На тяжелых деревянных воротах виднелся герб Хойницких — троекратно разделенный голубой щит с тремя золотыми оленями, рога которых переплетались в сложном рисунке. Хойницкий зажег свет. Они стояли в большой низкой комнате. Последний отблеск дня еще проникал в нее сквозь узкие щели зеленых жалюзи. Накрытый под лампой стол был уставлен тарелками, бутылками, кружками, серебряными приборами и чашками. — Я позволил себе приготовить для вас небольшую закуску! — произнес Хойницкий.