Настал час омовения, ужина и беседы с философами (так пишет Плутарх). С должностными обязанностями Катон управился. К столу он пригласил двух философов, один из которых был стоиком, другой – перипатетиком. Пили вино – разумеется, сидя, а не лежа, ибо траур продолжался. За ужином стали спорить о смысле понятия свободы. На этот предмет были высказаны два взгляда. Стоик утверждал, что, вопреки видимости, свободу человеку обеспечивают лишь разум и добродетель. Люди безнравственные не могут быть независимы. Эти узники своей плоти поистине подобны рабам. – Давайте попросту рассуждать здраво, – говорил стоик, – и мы увидим в странных парадоксах моей школы элементы чистой истины, которые невозможно опровергнуть, как бы ни обманывал нас материальный мир. Ибо вопрос о свободе нашей решается не в мире вещей, а в мире идей. Перипатетик возразил: хватит уже разглагольствовать об этих стоических крайностях, которые его прямо бесят. Нравится нам это или нет, но, кроме идей и разума, существует нечто такое, как природа человека. К чему же тогда вечно твердить: «давайте попросту рассуждать здраво», если на практике мы должны также быть реалистами? Тут вмешался Катон и не дал перипатетику закончить. – Природа? – кричал он. – Значит, тело? Значит, всяческая грязь? Природа против разума? – О нет, – пытался еще защищаться перипатетик. – Речь идет о чувстве счастья. Счастье – понятие весьма сложное. Жить чистым разумом человеку не дано, это привилегия богов. – Вот именно! – загремел голос Катона. – Достигнуть этой божественности! Высвободить душу из тела! Только в этом истинная свобода!
Собеседники поняли, что Катон, вероятно, выразил ту мысль, которую не высказал утром, в храме Юпитера, когда его слушал «совет трехсот». Они ужаснулись и смолкли. – Итак, что слышно в гавани? – спросил военачальник, будто внезапно смутившись.
В гавани – ничего особенного. Отчалили последние сенаторы. Будет буря, – сообщили военачальнику. – О, буря… Это плохо. Да, да, на море поднимается ветер. А эти бедняги плывут при такой ненадежной погоде. И те, всадники, пробираются по пустыне.
Военачальник еще проверил посты, совершил небольшую прогулку босиком и сказал, что идет спать. Перед сном, однако, велел принести ему книгу Платона о бессмертии души. После философского спора он, мол, хочет проверить некоторые подробности. Он лег с «Федоном» в руках и читал увлеченно. Вот, вот, Сократ за несколько часов до смерти доказывает с помощью поразительных аргументов те самые истины, которые Катону всего нужней. Если человек желает что-либо познать в чистом виде, ему надлежит освободиться от тела и одною лишь душой созерцать самую суть действительности. Чувственные, или телесные, впечатления отдаляют от познания и всегда вводят в обман; когда же душа прервет всякое общение с телом, у нее как бы устремятся руки к сути бытия, и она прикоснется к истине. А совершенная душа – это и есть разум. И ничего иного это выражение не означает, кроме непогрешимости разума. Вся жизнь жаждущего мудрости состоит в том, чтобы подавлять в себе телесное. Верно говоришь, Сократ, – замечает Кебет. – Ты в высшей степени прав, Сократ, – говорит Симмий. – Душа вечна: она существовала до рождения человека (приводится много доказательств) и будет существовать после его смерти (тоже что-то вроде доказательства, и превосходного, – цикличность возникновения и исчезновения, замкнутые очертания круга, наверно, и тут ты прав, Сократ). А лучше всего душе, то есть разуму, там, где ничто телесное ему не мешает, – в загробном мире. Половина книги. Половина книги – великолепное рассуждение и убедительные доводы. Но вдруг Кебет и Симмий перестают говорить «ты прав, Сократ», а только замечают: «Мы боимся быть тебе в тягость, Сократ, да как бы тебя не огорчить теперь, в этот трудный час». А палач готовит яд. Но разве, – продолжает Симмий, – душа не умирает, когда умирает тело? Ведь приведенное тобой, Сократ, доказательство бессмертий души можно применить к чему-либо иному; например, можно также утверждать, что гармония лиры будет существовать даже тогда, когда мы лиру сломаем, порвем струны и когда эти кусочки дерева сгниют. Но ведь это невозможно. Гармония, видно, погибает вместе с лирой. Так неужели душа не погибает вместе с телом? Сократ делает большие глаза, и Катон делает большие глаза. Но Сократ сразу же усмехается, и Катон тоже пытается усмехнуться. Ну что ж, найдем лучшие доказательства, сейчас станет ясно, сколь неудачно это сравнение с лирой. Яд между тем ждет. Но что это? Где меч Катона? Меч всегда висел на стене у ложа. Нет меча, как раз теперь, когда Симмий заговорил о лире, обнаружилось, что нет меча.
Прибежавший на зов слуга не отвечает на вопрос, кто забрал меч. Катон пытается читать дальше. Слуга стоит и молчит. Катон как ни в чем не бывало буркнул, что слуга может идти, только пусть принесет меч, чтобы все было на месте. Слуга вышел.
Возьмемся за дело иначе, – говорит Сократ, – будем исследовать не факты, познаваемость которых слишком сомнительна, но слова, ибо в словах лучше выражается истина всякого бытия. Сами по себе понятия, отношения между понятиями – вот настоящий материал для философа. – Правильно, – говорят Кебет и Симмий. – Мы с тобой согласны, – говорят они. – Этот способ кажется нам очень убедительным. – Как вы думаете, – спрашивает Сократ, – мирятся ли меж собой противоположности – малое и большое, тепло и холод, четное и нечетное – или же не мирятся? Не мирятся. Наделяются ли вещи качествами – например, малость присваивается малым предметам, краснота – предметам красным? Разумеется. Чем же должно быть наделено тело, чтобы тело было живым? Душой. А есть ли что-нибудь противоположное жизни? Есть. Что? Смерть. Подумаем еще, может ли четное принять форму нечетности? Не может. А может ли другая идея, именно душа, принять форму своей противоположности? Нет. Значит, душа бессмертна. Да. Стало быть, это доказано? – И вполне убедительно, Сократ, – говорит Кебет. – Все с этим согласятся, клянусь Зевсом, все люди, а тем паче боги. – Катон тоже согласен (Сократ выпивает яд), да и как мог бы Катон не согласиться с этим учением, Катон не только согласен, Катон поддерживает это учение всей душой (Чего вы так плачете? – спрашивает Сократ, – в чем дело?), Катон и Сократ познали все истины, все доказательства (а может быть, словесные спекуляции никогда ничего не доказывают?), Катон торопится, кричит: где меч?
Прибежал слуга без меча. Катон рассвирепел. Кто посмел оставить его без меча как раз тогда, когда подходит Цезарь с целой армией? Измена? Он вскакивает и ударяет слугу по лицу так сильно, что разбивает себе в кровь руку. Прибежали встревоженные криками домочадцы, среди них стоит и перипатетик. – Что это значит? – негодует военачальник. – Они, что же, считают его невменяемым? С каких пор? Они подозревают его в неразумных намерениях? Поэтому убрали меч? Так пусть же представят хоть какие-нибудь разумные доводы, пусть что-то докажут, если он заблуждается. Ах, они молчат? Они, философы? Стоик способен только шмыгать носом? Перипатетик прирос к полу? Так, может быть, прав Цезарь? Пусть философы представят доказательства того, что Цезарь прав. Не могут? А может быть, они смогут объяснить, но так, чтобы это не нарушало основ философии, почему Катон в этой ситуации не должен лишить себя жизни (будем откровенны). Ага! Этого они тоже не могут обосновать. Ну, а если у них нет аргументов, нечего применять насилие. Пусть убираются и не хнычут тут.
Вскоре после ухода философов принесли меч. Сделал это мальчик. – Теперь я хозяин положения, – сказал Катон, кладя меч возле ложа. Он был один в комнате, но предполагал, что за ним подсматривают. Затем он принялся читать «Федона» во второй раз. Наконец уснул.
Проснулся он около полуночи, позвал лекаря, попросил перевязать пораненную руку. Послал кого-то в гавань. Вскоре военачальнику доложили, что из гавани отплыли все. Только вот ветер дует порывистый и волна высокая. Военачальник велел одному из своих подчиненных снова отправиться в гавань и ждать там, в случае чего – доложить. Вдруг приключится беда, кто-нибудь неожиданно возвратится.
На рассвете известили, что в гавани все спокойно.
Уже пели петухи (пишет Плутарх), когда Катон, выслушав последнее донесение, приказал закрыть дверь, – он хочет поспать остаток ночи. Но едва затворили дверь, как он схватил меч и нанес себе удар пониже груди.
Рука, однако, была опухшая и плохо ему повиновалась – удар оказался слишком слабым, Катон не скончался сразу; в агонии упал он с ложа, опрокинув стоявший рядом с ложем столик со счетной доской. На шум ворвалась прислуга, поднялся крик, все домочадцы сбежались в спальню, где увидели корчившегося в крови Катона. Он был еще жив, глаза у него были открыты, только из живота вывалились внутренности. Все окаменели от ужаса. К Катону приблизился лекарь. Он хотел было вложить обратно в брюшную полость неповрежденные внутренности и зашить рану. Но Катон вдруг очнулся. Он понял, что собираются с ним делать; оттолкнув врача, он собственными руками вырвал внутренности и разодрал рану, после чего тотчас испустил дух.