— Приду, птичка моя, приду, — тихо ответил он, наблюдая, как посветлело, словно озарилось смуглое лицо Драгини.
Он пошел к себе и лег на мягких подушках. Негу и лень навевала восточная обстановка, водка несколько отуманила мозг. Не хотелось ни двигаться, ни думать, хотелось только безмятежного покоя. И Свияжский отдался сладкому состоянию сонного полубытия.
Доносившиеся извне звуки замирали. Слышно было, как, звеня колокольцами и громко блея, прошло стадо коз, как прозвонили в монастыре к вечерне, как прошли с громкими песнями компании юнаков. Где-то вдали затих их смех, и все замерло в тишине и покое; только откуда-то из темного ущелья доносилось протяжное гуканье ночной птицы, почуявшей приближение своего темного царства.
«Будет валяться!» — сказал сам себе Свияжский, пересиливая неожиданную апатию.
Он встал, облил лицо, шею и грудь водою из длинногорлого кувшина, похожего на древнеэтрусский, и почувствовал себя бодрым, сильным. Щемящая тоска куда-то отлетела, молодое тело было полно жизни.
«В виноградник… Пойдем в виноградник!» — подумал он, и при этом из сумрака всплыли, глянули черные очи Драгини, зажигая кровь.
Николай Андреевич надел кафтан, прицепил шпагу и вышел.
Вершины утесов еще ярко рдели в румянце зари, а внизу, в долинах, клубился туман, все выше и выше, как щупальца, протягивая узкие полосы, белевшие в сгущающихся сумерках. Извилистой, узкой тропкой пошел Николай Андреевич вниз, к ущелью, где раскинулся виноградник, прилепившийся к черным скалам и сплошь захвативший их в свои цепкие, змеиные объятия, и вскоре вступил в полосу тумана.
Вдруг легкая, как газель, выскользнула из чащи виноградника стройная черногорка, восклицая:
— Москаль! Николай!
Крепко обвили его стан мягкие, горячие руки, жарко прильнули уста к его губам.
— Николай! Юнак мой! Богатырь мой, — лепетала красавица.
В сильных, стальных объятиях сжал ее Свияжский. Страсть захватила. Горячая волна прилила к сердцу.
— Драгиня! Хорошая моя…
Девушка так и припала к нему в страстном экстазе.
— Бери меня, свет очей моих!.. Твоя я… Твоя гордая Драгиня, — шептала она, положив голову на его плечо.
— Ай да москаль! — раздался за ними злобный возглас. Молодые люди обернулись.
В сумраке темным силуэтом вырисовывалась высокая фигура Данилы Вуковича.
— Ай да москаль! — повторил черногорец. — Мастер кружить голову глупым девчонкам. Да и чего же? Не опасно, для этого смелости не надо.
Свияжский был в особенном, приподнятом настроении; он готов был на безумную борьбу, готов был играть своею жизнью; что-то могучее и страшное поднималось в груди. Он готов был весь свет вызвать на бой, но не отдать этой девушки, которая испуганно прижалась к нему и биение сердца которой он слышал. Нахлынул какой-то странный задор.
— У меня смелости довольно, Данило, чтобы проучить и таких парней, как ты, — ответил он, выпрямившись и смотря в упор на Вуковича.
— Ой ли? Вот как? — злорадно воскликнул черногорец. — Видишь эту скалу? — добавил он, указывая на островерхий утес, горевший в пурпуре зари.
— Ну вижу.
— Там место только для двоих. Если там сражаться, то раненый должен упасть вниз и разбиться об острые камни. Если ты так храбр, то пойдем туда и подеремся на ятаганах или саблях,
— Ни на ятаганах, ни на саблях. У меня с собою только боевая шпага; я готов ею биться с тобой.
— Николай! Москаль! Он убьет тебя. Он нарочно вызвал… Николай, не ходи! — воскликнула Драгиня, ухватившись за одежды Свияжского.
— Против твоей шпаги у меня сабля. Идем? Или тебе удобнее остаться с нею? — с насмешкою промолвил Данило.
— Оставь, Драгиня, я не девочка. Надо показать ему, как бьются москали. Пойдем, Вукович, пойдем! Моя шпага научит тебя многому! — воскликнул Николай Андреевич с несвойственной ему ажитацией.
— Научишь меня, Данилу Вуковича? — громко расхохотался черногорец. — Идем! Взгляни в последний раз на свою Драгиню.
— Москаль! Москаль! — взывала черногорка. Однако соперники уже взбирались на кручи.
Вскоре все обитатели монастыря Бурчела обратили внимание на две мужские фигуры, показавшиеся на вершине гигантского утеса, озаренного отблеском заката. Видели, что в руках у них сверкает оружие.
— Да ведь то Вукович бьется с приезжим москалем! — с удивлением восклицали черногорцы.
— Значит, конец москалю. Разве против Данилы кто устоит?
Чуть слышно долетал до низу лязг оружия. Сотни глаз с напряженным любопытством следили за бойцами. Драгиня стояла как окаменевшая и шептала молитвы.
Вдруг единодушный крик десятков голосов потряс воздух: все видели, что сабля Вуковича, словно вырванная таинственной силой, вылетела из его руки и, сверкнув, упала в пропасть, а москаль быстро, как молния, концом шпаги что-то сделал с лицом Данилы, потом вытер клинок и, смеясь, стал спускаться с горы. Вукович замер на месте, а на его лице виднелся яркий крестообразный кровавый рубец. Искусство победило силу: опытный и отличный фехтовальщик, Николай Андреевич сумел шпагой парировать бешеные удары сабли противника и наложить позорное клеймо на лицо черногорца.
Драгиня встретила его трепещущая от счастья.
— Москаль! Николай! — лепетала она, ласкаясь к Свияжскому, и он возвращал ей ласки.
А несколько часов спустя, когда прошел пыл юного возбуждения, Николай Андреевич сам себе удивлялся, лежа в своей каморке: этот поединок, ласки Драгини…
«И ведь не люблю, не люблю ее!» — думал он.
Совесть больно уколола его, перед ним пронеслась бледная, страдальческая тень Дуняши.
6-го августа в Цетине тянулись целые толпы черногорцев всякого возраста: всем было известно, что предстоит народное собрание для суда над Степаном Малым.
Губернатор, двадцатилетний юноша, который, в сущности, и являлся единственным властителем, как сообщает Долгорукий, донес князю, что Степан возмущает народ, и Юрий Владимирович решил разом покончить вопрос о надоевшем ему самозванце. На народном собрании он властно приказал заключить Степана в тюрьму за непотребные речи.
Малый безропотно подчинился этому требованию. Он выколотил трубку, встал и сказал;
— Ведите!
Несколько вооруженных людей отвели его в тюрьму. Черногорцы, еще так недавно повиновавшиеся малейшему его слову, не протестовали.
Но вскоре Долгорукий сам раскаялся в своем решении, и его взяло сомнение, точно ли так виноват Степан. По удалению Малого в стране наступила полная анархия; губернатору никто не повиновался, владыки Саввы не слушали. Кровная месть, которую старался вывести Степан из народных обычаев, снова вошла в полную силу. Очевидно, влияние самозванца было только благотворным. Долгорукого кзяло раздумье.
— Ты вот что, — сказал он как-то Свияжскому. — Сходи-ка к этому, к Степке-то, в тюрьму да порасспроси его хорошенько.
Приказание надо было исполнить.
При трепетном свете факела, который держал тюремный сторож, в душной, донельзя грязной камере Свияжский увидел недавнего черногорского народного вождя. Малый поднялся с груды прогнившей соломы; Николай Андреевич, взглянув на его бледное, изможденное лицо, ожидал жалоб, но вместо этого услышал только:
— Нет ли, москаль, у тебя табачку?
Юный офицер сел на единственный имевшийся в камере табурет и более часа провел в беседе со Степаном; результатом ее явилось его твердое убеждение, что этот человек ни в чем не повинен.
— Что посадили меня в тюрьму — это ничего, — говорил Степан. — А вот как мои детки черногорцы? Небось опять заведут кровавые свары, начнут резать друг друга. Вот о чем болит моя душа. Хотел я учинить мир между ними, покончить с разладицами… Не удалось, стало быть. Жаль. Меня в самозванстве винят. Бог мой! Да когда же я себя именовал великим императорским именем? Чиста моя душа, и хотел я одного: водворения мира Христова.
Свияжский вернулся к князю Долгорукому взволнованным.
— Если этаких людей по тюрьмам держать, так и мне с вашим сиятельством давно надлежало бы в остроге быть, — несколько резко сказал он.
— Так, — протянул Долгорукий. — Подумаем.
На другой день Степан Малый не только был освобожден из тюрьмы, но, от имени императрицы, был поставлен начальным человеком над черногорцами.
Дело, худо или хорошо, было исполнено, и князь Юрий Владимирович собрался уезжать. Собирался и Свияжский, но в последнюю ночь перед отъездом, когда он на объятой сном улице прощался с плачущей Драгиней, пробравшейся за ним в Цетине, высокий человек, выскочив из-за угла, всадил ему по самую рукоять нож в грудь, и убежал, крича со смехом:
— Это тебе за мои царапины!
Свияжского, окровавленного, полумертвого, перенесли в его помещение; к утру он пришел в себя, но ехать ему не было возможности.