Она, только она во всем виновата. Эта ведьма с лисой на плечах. Она вечно сбивала с толку, это известно каждому, кто знает ее с давних лет и у кого с ней наверняка что-то было. Ведь как только он начинает говорить о Тулле… Начинаются фантазии… Мистика… Вспоминаются кашубские и кошнадерские легенды… Имя связано якобы с кошнадерским водяным духом Туля, Дуллер или Тул.
Склонив голову набок, так что взгляд ее серых глаз повторил положение лисьих стекляшек, мать внимательно следила за речами экспертов. Сидела неподвижно и слушала, как мой крах в роли отца становится лейтмотивом бумажного шелеста зачитываемых страниц, и похоже, эта музыка пришлась ей по вкусу. Сама она оказалась затронута в экспертных заключениях только мимоходом. Отмечалось лишь следующее: «Сердечная забота, проявленная бабушкой, не смогла заменить трудному подростку отца и мать. Вместе с тем можно предположить, что тяжелая судьба бабушки, катастрофа, пережитая ею на последних сроках беременности, а также роды в момент гибели корабля, с одной стороны, произвели на ее внука Конрада Покрифке сильное эмоциональное воздействие, а с другой стороны, интенсивное сопереживание при наличии развитого воображения оказали дестабилизирующее влияние на психику…»
Защитник постарался развить тот мотив, к которому склонялись все эксперты. Примерно мой ровесник, этот адвокат, которого наняла моя жена, проявлял немалые старания, однако ему не удалось завоевать доверие Конрада. Каждый раз, когда он говорил о «спонтанном и непредумышленном деянии» и пытался найти смягчающие обстоятельства, мой сын сводил все его усилия на нет добровольными признательными показаниями: «Нет, я не торопился и был вполне спокоен. Чувства ненависти не испытывал. Все мысли носили практический характер. К сожалению, первый выстрел пришелся в живот, слишком низко, поэтому следующие три выстрела сделал более прицельно. Жаль, что у меня был пистолет. Мне бы хотелось иметь револьвер, чтобы все было как у Франкфуртера».
Конни брал на себя всю ответственность за свой поступок. Долговязый, кудрявый, в очках, он выступал в суде как обвинитель, только обвинял самого себя. Он выглядел моложе своих семнадцати, но говорил словно человек, умудренный опытом, будто жизненный опыт можно набрать где-то на курсах ускоренного обучения. Например, он отверг утверждение о том, что часть его вины ложится на родителей. С немного снисходительной улыбкой он сказал: «Мать у меня вполне в порядке, хотя часто действовала мне на нервы своими постоянными разглагольствованиями насчет Аушвица. А об отце суд и вовсе может позабыть, как это сделал я сам несколько лет назад, просто забыть».
Может, сын меня ненавидел? Но способен ли он вообще ненавидеть? Свою ненависть к евреям он не раз отрицал. Я склонен полагать, что ненависть Конни носит рациональный характер. Ненависть, подогреваемая постоянно. Рассчитанная надолго. Бесстрастная, самовоспроизводящаяся.
Возможно, защитник не так уж и ошибался, когда объяснял, что превращение Густлоффа под влиянием бабки в идею фикс стало для Конрада своего рода компенсацией отсутствующего отца. Защитник напомнил, что брак четы Густлоффов был бездетным. Конрад Покрифке, переживая стадию духовного поиска, попытался заполнить открывшийся ему пробел. Наконец, современные средства коммуникации, вроде Интернета, дают возможность неожиданного выхода из юношеского одиночества.
В пользу такого предположения свидетельствует тот факт, что, когда судья предоставил Конраду возможность отреагировать на данный момент судебных прений, он с большой теплотой заговорил о Мученике. Он сказал: «Когда мои расследования показали, что Вильгельм Густлофф воспринял социальные идеи скорее от Георга Штрассера, нежели от Вождя, Густлофф сделался для меня образцом для подражания, о чем неоднократно и со всей определенностью сообщалось на моем сервере. Мои внутренние установки сформировались под его воздействием. Отомстить за него я считал для себя священным долгом!»
Вслед за этими словами прокурор по делам несовершеннолетних стал настойчиво выяснять у Конрада причины его презрительного отношения к евреям, на что тот ответил: «Тут вы сильно заблуждаетесь. В принципе я ничего не имею против евреев. Однако, как и Вильгельм Густлофф, я считаю, что евреи остаются чужеродным элементом среди арийских народов. Пускай едут в Израиль, их место там. Здесь они нестерпимы, там же они крайне нужны, чтобы сражаться с враждебным окружением. Давид Франкфуртер избрал совершенно верное решение, когда сразу после выхода из тюрьмы отправился в Палестину. И было абсолютно правильно, что позднее он пошел в израильское министерство обороны».
В ходе судебного процесса у меня не раз возникало ощущение, что среди всех выступавших только мой сын был до конца откровенен. Он сразу же переходил к делу, не терял нити рассуждений, на все имел конкретный ответ и давал четкое объяснение своему поступку, в то время как вся троица экспертов, председатель суда, остальные судьи и шеффены терялись в поисках мотивов, обращаясь за помощью к различным авторитетам, от Бога до Фрейда. Они постоянно стремились представить, как выразился адвокат, «бедного мальчика» жертвой то современного общества, то распавшейся семьи, то узости педагогических программ, то распространившегося безбожия, а моя бывшая супруга даже осмелилась в конце концов сделать утверждение, что «во всем виноваты гены, унаследованные Конрадом от бабки».
О подлинной жертве трагического события, об убитом накануне экзаменов на аттестат зрелости Вольфганге Штремплине, представшем в Сети в образе еврея Давида, речь на суде почти не заходила. О нем как бы стыдливо умалчивали либо упоминали только в качестве объекта преступления. Защитник даже счел возможным указать, что предъявление ложных данных сыграло провоцирующую роль. Хотя заключение «сам виноват» осталось невысказанным, однако оно вполне явственно слышалось во фразах «Жертва буквально подставляла себя» или «Было крайне опрометчиво переносить споры из Интернета в реальность».
Во всяком случае, преступнику досталась более значительная порция сочувствия. Возможно, поэтому супруги Штремплины уехали еще до оглашения приговора. Однако перед отъездом мы вновь встретились в кафе по соседству со зданием суда, и они заверили Габи и меня, что не настаивают на суровом наказании для нашего сына, так как этого наверняка не захотел бы и Вольфганг. «Мы далеки от какой-либо мстительности», — сказала госпожа Штремплин.
Если бы меня допустили на процесс в чисто профессиональном качестве, то есть в качестве журналиста, я, вероятно, разразился бы критикой по поводу «совершенно недостаточной меры наказания» или даже «судебного скандала»; однако в данном случае профессиональный долг можно было оставить в стороне и сосредоточиться на сыне, поэтому я ужаснулся, услышав приговор — семь лет заключения в исправительном заведении для несовершеннолетних, — который сам Конни выслушал с полной невозмутимостью. Потерянные годы. Если придётся отсидеть полный срок, то на свободу он выйдет только в двадцать четыре года. Повседневное общение с преступниками и настоящими правыми экстремистами лишь ожесточит его, поэтому на свободе ему будет тяжело, возможны рецидивы и опять тюрьма. Нет! Такой приговор принять нельзя.
Однако Конни отказался от предложения адвоката добиться пересмотра дела с помощью кассации. Могу лишь повторить то, что он сказал Габи: «Просто трудно понять, что мне дали всего семь лет. Еврея Франкфуртера осудили в свое время на восемнадцать, правда, отсидел он только девять с половиной…»
Повидаться со мной, до того как его увезли, он не захотел. А в зале суда он обнялся не с матерью, а с бабушкой, которая едва доставала ему до груди. Перед уходом он обернулся; возможно, он искал Давида или его родителей, которых ему теперь не хватало.
Потом мы стояли Перед зданием суда по делам несовершеннолетних на Дремлерплац, я сумел наконец закурить, и тут мать впала в ярость. Она сбросила с себя лису, этот аксессуар для парадных выходов, а вместе с нею и литературный стиль выражений: «Нету справедливости!» В гневе она вырвала сигарету у меня изо рта, растоптала ее, будто сигарета служила символом чего-то, что подлежит немедленному уничтожению, закричала, потом запричитала: «Сволочи! Нету больше справедливости! Меня надо было сажать, а не мальчика. Это же я подарила ему сначала компьютер, а потом и пистолет на прошлую Пасху. Ведь лысые ему угрожали. До крови избили. А он пришел домой, и ни слезинки. Пистолет-то у меня давно в комоде лежал. Когда власть переменилась, так я его на русском рынке и купила. По дешевке. Только на суде меня никто не спросил, откуда пистолет взялся…»
Этот запрет был установлен им изначально. Мне ни в коем случае не позволялось фантазировать насчет того, что могло твориться в голове у Конни, какие мысли якобы посещали его, не разрешалось ссылаться на них, аргументировать ими, тем более цитировать в письменном виде.