Милиус закусил губы.
— Это что-то особенное, — пробормотал он, стараясь казаться спокойным.
— Я положительно не знаю этих барынь. Вам легче судить, грозит ли Валеку опасность от того, что познакомился с ними очень скоро и пришел к таким отношениям, которые, по-моему, могут повлечь за собою последствия.
— Какие последствия? — прервал Милиус, пожимая плечами. — Он сирота без имени, без состояния; они богатые невесты и аристократки до мозга костей.
— Я ведь ничего не знаю; а говорю вам это в интересах молодого человека, в котором принимаю участие.
— Я тоже не понимаю, как это могло случиться; разве панны совершенно не знали, кто он?
— Я не слышал их разговора, но, по выражению лиц и по слишком живой беседе, мог заключить о взаимном удовольствии. Младшая, по-видимому, все удерживала старшую, а эта казалась очень смелою. В ее поведении было что-то указывающее на ненормальное состояние духа.
Милиус взглянул на собрата.
— Я должен вам объяснить, — сказал он, — что эти несчастные графини находятся в страшной зависимости у мачехи и ее клевретов. Отец болен, неподвижен. Очень может быть, что, придя в отчаяние от беспрерывных преследований, они готовы ухватиться за перовую протянутую к ним руку, и потому… Но нет, — прервал Милиус, как бы говоря сам с собою. — Из этого ничего не выйдет.
— И хорошо будет, — отвечал Вальтер, — потому что это не послужило бы счастьем ни для графини, ни для молодого человека. Оба сперва, может быть, и обрадовались бы, а потом пришлось бы дорого поплатиться. Обязанность старших — предупредить.
— И ничего нет легче, — сказал Милиус. — Меня ждут лошади из Турова, ибо хотя я немного могу помочь старику графу в его размягчении мозга и болезни спинного хребта, однако для порядка присылают за мною каждую неделю. Я постараюсь увидеть графинь с глазу на глаз и посмеюсь над ними относительно знакомства с пролетарием на большой дороге.
— Надеюсь, доктор, что вы не желали бы для своего бедного воспитанника такого лестного, но гибельного союза? — прибавил Вальтер. — Бедность в молодости при силах и способностях нимало не страшна, а, запутываться в фальшивые связи было бы губительно.
— Конечно! — воскликнул Милиус, подавая руку собрату. — Благодарю вас, вы человек с сердцем, что и доказали. Нет слов выразить мою признательность. Вы мой спаситель. В полдень выезжаю в Турово, и все еще можно уладить.
И Милиус вздохнул свободнее.
— Но нет, — прибавил он, — я не думаю, чтоб угрожала серьезная опасность.
— Вы лучше меня знаете своего воспитанника, и потому вернее можете оценить последствия.
Милиус взялся за шляпу и хотел уже выйти, но его как бы что-то толкнуло, и он воротился.
— Совет за совет, — сказал он, — но только вы не сердитесь!
— Сердиться за совет, даваемый от чистого сердца? — Никогда! Если бы даже страдало самолюбие…
Милиус колебался.
— Вас уже, кажется, четвертый раз приглашают, — сказал он, наконец, — и ваш собственный интерес и вежливость обязывают пойти на чай к Скальским.
— Я должен пойти сегодня же, старик мне надоел, но он иначе ничего не подпишет, как с условием, чтоб я пришел на чай, — отвечал спокойно Вальтер.
— Ну, так будьте же осторожны!
— Относительно дела? Милиус засмеялся.
— Нет, Скальский довольно честен по-своему; положим, он мог брать дорого с бедных за ромашку, но с богатыми поступает благородно.
— Что же мне угрожает?
— О, недальновидное создание! — сказал Милиус, смеясь. — И не замечаешь, что прекрасная панна Идалия длинными хвостами своих платьев хочет замести твое сердце, что…
Вальтер тоже начал смеяться, но покраснел.
— Как! — воскликнул он.
— Надо вам знать, что вы сразу прослыли у нас миллионером; покупка аптеки не только не устранила этого мнения, а, напротив, усилила его. Вас считают чудаком, но тем не менее Крезом. В нынешнем женском поколении предпочтительнее всего — золото, роскошь. Вы уже не молоды, любезный коллега, жаль вам жизни и вы готовы бы схватить протянутую ручку, чтоб еще раз испытать прелесть ее пожатия. Берегитесь! Панна Идалия — кукла без сердца, занятая только блестками и погремушками.
Вальтер пожал плечами и начал отшучиваться, но, видимо, смутился.
— Панне Идалии лет двадцать? — спросил он.
— С лишком, — отвечал Милиус.
— А мне пятьдесят.
— Может быть, тоже с лишком, — заметил, смеясь, Милиус.
— Но если бы этого излишка и недоставало, то довольно прожить полвека, чтоб быть основательным. Не беспокойся, любезный Милиус, оглянись и на себя, потому что полчаса назад ты сам Целовал совершенно неприлично ручку панны Аполлонии; я это видел собственными глазами. Говорят, что ты к ней очень не равнодушен.
Милиус взглянул в глаза Вальтеру, который смеялся добродушно.
— Знаешь что, — сказал он, — заключим союз; ты будешь укрощать мои стремления к панне Аполлонии, а я буду тебя защищать от штурмов очень опасной панны Идалии. Таким образом, может быть, оба избавимся от расставленных сетей и свободно выплывем на берег.
Старики весело попрощались, но едва разошлись, как оба нахмурились.
Возвратившись домой, Милиус велел подавать скорее завтрак, потому что его ожидали лошади графини, тотчас же сел в экипаж и, задумчивый, доехал до Турова.
Был это обычный день его визита, когда и старик граф мог вздохнуть свободнее. В течение недели никто, кроме Эммы, не помнил о больном, но и дочери нелегко было попасть к нему, пока бодрствовала мачеха; и страдалец, покинутый всеми, мучился в одиночестве. Но в дни приезда доктора делалось совершенно иначе: надо было показать Милиусу, что о старике заботились. С утра еще переменяли белье, перестилали постель, слуга находился в передней, а во время посещения доктора графиня сидела возле мужа, сама подавала ему воду, кормила и лакомила его. Правда, что это продолжалось недолго, и только Милиус выезжал из Турова, о бедняге снова забывали на целую неделю, оставляя его на попечении равнодушной прислуги.
Только Эмме удавалось иногда тайком принести что-нибудь отцу, хотя добрая дочь не всегда удачно выбирала гостинцы.
Очнувшись от тяжелых мыслей и подъезжая к палаццо, доктор заметил у крыльца какое-то необыкновенное движение. На балконе сидело несколько особ, и он подумал, что собралось много гостей, но, в сущности, был один барон Гельмгольд, которого принимали торжественно с той целью, чтоб преградить ему свободный доступ к графиням. Барон в свою очередь хотел усыпить подозрительность мачехи и дю Валя и старательно занимался хорошенькой Манеттой, явно выказывая, что веселость ее и красота произвели на него необыкновенное впечатление.
Но это было чистейшее притворство, потому что барон, которому отлично был знаком Париж, имел более близкие сношения и с лучшими экземплярами в полусвете. Но ему, вследствие тончайших соображений, хотелось доказать дружбу Люису и живейшее чувство к его хорошенькой кузине. Последнее не совсем удовлетворяло графа Люиса, потому что он пылал пламенной страстью к Манетте и был, как горбун, чрезвычайно ревнив.
Для барона главнейшее заключалось в том, чтоб не возбудить недоверия, заслужить у всех расположение, обезоружить цербера дю Валя, мачеху и Люиса. Но для достижения этой цели ему предстояло еще немало потрудиться. Фундамент уже был заложен, ибо в разговоре барон заявил, что графини были не слишком обворожительны.
Защищая их, мачеха умела, однако ж, очень искусно укрепить его в этом мнении; конечно, она придавала им много хороших качеств, но самый способ похвалы был очень безжалостен. Если б барон имел в виду что-нибудь другое, а не спекуляцию, то мог испугаться и бежать. Но на этот раз подобное обстоятельство послужило некоторым образом в пользу барону, хотя все-таки ему не доверяли.
Гельмгольд намекнул тихонько мачехе, что если б она отпустила Люиса с ним в Галицию, то барон высватал бы ему богатую княжну.
Едва только докторский экипаж показался в аллее, ведущей к палаццо, графиня исчезла немедленно, место ее было при больном, где Милиус должен был застать ее непременно. Бедный граф, одетый в новый халат, давно уже посматривал на дверь и хотя ничего не помнил, однако инстинктивно чувствовал, что вслед за новым халатом должны появиться жена и доктор, бульон в чашке, гренки и компот.
Он щипал от нетерпения одежду, ворчал, топал и постоянно посматривал на дверь, повторяя:
— Доктор, компот, жена, бульон.
Прежде всего появилась графиня, взглянула на него равнодушно и, провожаемая взором больного, уселась у окна. Она не выразила ни малейшего участия; старик этого и не требовал и молча и боязливо следил за всеми ее движениями.
Молчание, однако ж, продолжалось не более минуты, и больной начал говорить все громче: