- Надо было сразу отнять ярлык и отдать другому князю!
- Видишь ли, Акхозя, недалекие правители во всем ищут скорую выгоду. Уже с давних пор ярлыки для ханов и мурз стали предметом торговли. А Москва за Владимирское княжение платила больше других. Когда же ярлык у нее стали перехватывать, она на то просто плевала. Димитрий девятилетним отроком вышиб из Владимира суздальского князя, при котором находилось наше войско, посланное для охраны ярлыка. И ему с боярами сошло с рук.
- Но почему?
- Потому что против Москвы недостаточно одного, даже самого большого, тумеиа - о том говорит участь Бегича. Большего ханы послать не могли, занятые усобицами. Когда же Мамай собрал Орду воедино, он увидел перед собой соединенные силы русских князей. Мамай и на ордынском троне остался темником, но уметь командовать войском - еще мало, чтобы управлять народом и событиями. Он думал: государство должно служить мечу. Но такое государство мало стоит, когда у противника найдется равный меч. Мамай не понимал, что меч - только слуга государства, один из многих слуг. Мамай был из тех слепцов, что убедили себя, будто перед ордынским мечом все на земле обязаны трепетать. Он ведь рассчитывал, что Димитрий побежит прятаться в дальние уделы, а войско его разлетится, как пыль, при первом дуновении ордынской бури. Мамай на весь мир стал кричать о своей несметной силе, о великом походе на Русь и в закатные страны - он думал, что слова разят, как стрелы. Узбек был сильнее его, а посылал тумены на Русь только под командованием самих русских князей. Мамай, говорят, хорошо изучил "Ясу". Но знал ли он прошлое Орды? Понимал ли, что иго от самого начала поддерживалось распрями русских князей - их собственными руками?
- Какую службу ты назначишь мне, повелитель?
- Трудную, достойную государственного мужа. Ты пойдешь моим послом в Москву. Ты пойдешь туда с отборной тысячей воинов - этим мы покажем, что не думаем терять право повелителей Руси.
- Тысяча самых лучших воинов не отворит московских ворот!
- Ты, Акхозя, думаешь, как Мамай. Но ты ведь будешь послом и пойдешь в Москву не сразу.
- Я понял, повелитель.
- У нас еще будут беседы, когда соберем посольство. А теперь начнем пир. Ты расскажешь нам про своих соколов и ястребов, а про твоего чисто-рябого Джерида споет сказитель. И запомни мой совет. На пирах старайся казаться пьянее, чем ты есть. Душой не размягчайся, все примечай и запоминай. Но тому, кого хмель одолел, прощай всякое слово, хотя бы он грозил тебе самому. Опасен тот, кто во хмелю молчит, - он боится сказать затаенное. Будет лучше, если все мои слова станут твоими мыслями, но не словами.
Тохтамыш велел стелить скатерти под открытым небом, на самом берегу. Птицы, распуганные с воды ястребами, снова возвращались на озеро, иные пролетные стаи, будто не замечая людей, делали круг-другой, садились отдохнуть и покормиться. Хорошие стрелки могли бы добывать дичь прямо с берега, но кто же возьмется за лук после соколиной и ястребиной охоты? Это все равно, что запивать пенящийся кумыс озерной водой.
Тохтамыш прошел в большой полотняный шатер, где на деревянных приездах дремали сытые ловчие птицы, долго любовался соколами, вглядываясь в живой рисунок их пера, где переход красок неуловим для глаза, - словно один цвет порождает другой, сливаясь в изумительный окрас, который только и может носить эта птица.
Тохтамышу вспомнилось предание о том, как Чингисхан однажды собрал своих наянов и спросил: в чем заключены высшие радости и наслаждения мужа? Самый старый из военачальников ответил: они-де в том, чтобы муж взял своего сизого сокола, сел на лихого коня и, когда зазеленеют луга, выехал бы охотиться на сизоголовых птиц. Тогда Чингисхан спросил другого наяна, и тот ответил: "Высшее наслаждение для мужа - выпускать ловчих птиц на бурых журавлей и смотреть, как кречет или сокол сбивает их ударами когтей". Спросил Чингисхан и самых молодых воинов, они тоже ответили, что не знают наслаждения выше, чем охота с соколами. "Вы нехорошо говорили, - ответил всем Чингисхан. - То наслаждение не мужа, а скопца. Величайшее наслаждение мужа - это подавить возмутившихся и победить врага! Вырвать врага с корнем и захватить все, что он имеет! Заставить его жен и дочерей рыдать, обливаться слезами! Овладеть его лучшими конями! А животы прекрасных жен врага превратить в свое ночное платье, в подстилку для сна, смотреть на их разноцветные ланиты и целовать их, а сладкие губы, цвета грудинной ягоды, сосать досыта!"
Тохтамыш не был согласен с кровожадным и властолюбивым стариком. Он считал соколиную охоту лучшим и достойнейшим наслаждением мужа. Нет, он и ценой жизни не уступил бы свою законную власть над ордынскими землями и подвластными народами. Но в самой этой власти он не видел наслаждения. А уж воевать только ради того, чтобы заставить баб обливаться слезами и превратить чужих жен в подстилку для сна, считал недостойным мужа. Ему не хотелось бы сейчас затевать никаких военных походов. Но если Димитрий не заплатит дани, а Тимур не уступит ему Хорезма и протянет руки ко всему Кавказу, Тохтамыш ударит без колебаний. Потому что и русская дань, и Хорезм с Кавказом - его законное наследие. Силу Великой Орды питает бессилие подвластных народов, которые обязаны своими трудами кормить ханское войско. Не брать даней - значит, выкормить враждебную силу в подвластных племенах, а своих превратить в нищий кочевой сброд. Этому не бывать, да этого и сама орда не позволит хану.
Но до чего же хороша мирная весна! Степь полна гоготом, свистом, курлыканьем, воркотней, шорохом крыльев, залита серебристым журчаньем жаворонков и ручьев. Такая музыка приятнее, чем военные трубы и бубны, звон оружия и предсмертный хрип. Пока не настало время походов, надо ею насладиться вволю.
Все было готово к пиру. В степном воздухе разливался дух запеченной баранины и жареной дичины. Тохтамыш неспешно приблизился к скатертям, где для него на лучшем месте были положены мягкие подушки. Прежде чем сесть, он отыскал глазами в толпе охотников старого сказителя с комузом в руках и указал ему место напротив себя.
Над зелеными лугами Замоскворечья, над рябой синью реки Москвы и стеклянной гладью голавлиных проток ударил тяжкий гром, покатился к лесистым холмам, встряхнул в посаде терема и домишки, шарахнулся о белокаменные стены Кремля, сорвал с крепостных башен и церковных куполов крикливые стаи воронья и писклявых галок, отраженный, заглох вдали - будто рассыпался в пространстве чугунным горохом. Люди заезжие изумленно оглядывали ясное небо в редких кругло-кудрявых облаках, испуганно крестились; москвитяне, для которых грозовой удар под голубым небом давно перестал быть чудом, оставляли дела, тревожно поглядывая в замоскворецкую сторону, где клубилось и расплывалось белесое облако дыма. Знали, что гром и облако извергнуты тюфяком либо пушкой - трубами, склепанными из листового железа и прихваченными к деревянным колодам с помощью цепей, - а все же есть зловещее в противоестественном. Может, правду разносят шептуны, будто воеводы продают души дьяволу, чтоб только одолеть своих врагов в битвах, - и дьявол дарит им адские машины, изрывающие вместе с огнем, каменьями, рубленым железом зловонную серу преисподней? Не зря же в закатных странах пушкарей объявляют слугами сатаны, а рыцари, враждующие с городами, отрубают руки пленным. На Руси велено считать пушкарей наравне с кузнецами, да как же поверить, что оружие их не обладает колдовской силой? Засыпав в такую трубу пригоршню зелья и забив ядро, любой способен уложить наповал броненосного воина, сызмальства воспитанного в богатырстве, который нормального человека пришибет одним щелчком железного пальца. Нет, не своей силой действует огнебойщик - оттого и не принимала душа подобного оружия. Даже кузнецы, сами сплошь колдуны и чернокнижники, чурались первых пушкарей, поселенных на окраине кузнецкой слободки.
Зато воевода Боброк-Волынский и окольничий Вельяминов тех пушкарей жаловали, не обходили, заглядывая в слободку, а тюфяки и пушки велели ставить на стены Кремля, каждую новую поделку смотрели сами. Вот и теперь рыбаки, тянувшие неводом карасевое озерцо в пойме Москвы, видели на просторном лугу, там, где истаивало облачко дыма, белое корзно не то воеводы, не то окольничего в окружении десятка простых воинских плащей.
То действительно был Боброк-Волынский, выехавший со старшиной оружейной сотни на испытания боем новой пушки, слаженной мастерами Пронькой Пестом да Афонькой Городней. Еще зимой задумали они сковать пушку, не похожую ни на жестяные тюфенги Востока, ни на дерево-жестяные бомбарды Запада, ни на русские тюфяки. И те, и другие, и третьи, имея расширенное жерло, широко разбрасывали заряженные в них каменья и жеребья - рубленое железо, медь или свинец. То хорошо, и для пушкарей сама пальба не опасна, но заряд быстро терял силу: на сто шагов свинец и железо отскакивали от дерева, а по живым мишеням из кремлевских тюфяков, слава богу, стрелять пока не приходилось. Будет ли от них прок в бою?