губернии. Орел был взят. Мечта Пишванина, передавшаяся Матвею Геневскому и даже Деникину, сказавшему, что он теперь видит колокола Первопрестольной столицы, была исполнена. Запыленные корниловские солдаты, взявшие Орел, теперь ликовали — никто больше не видел бесконечной и трудной борьбы за Россию. Какая же тут борьба, когда Орел уже взят? Ха, не шутите тут! Вот она, святая столица — триста верст. Еще чуть-чуть, ну, месяц, ну, два — Рождество уже дома встретим. Разве не сделалась чудотворная Москва домом для всех тех тысяч и тысяч самоотверженных, простых и много трудолюбивых людей, которые так желали попасть туда?
Пока лишь маленькая передышка. Пока лишь неделя на отдых, на перегруппировку, на собрание сил в единую атаку. Как был счастлив Пишванин! Он, получив новый самолет Sopwith Camel, атаковал позиции большевиков и получил личное одобрение генерала Кутепова. Но не это его так радовало, посмотрите: тот же Мариинский мост и та же Богоявленская церковь! Еще стоит. Но где же церковь теперь стоит, скажите, где же она стоит? Разве в том Орле? Разве в том Орле, грязном, разрушенном, беснующемся, предательском Орле, который полтора года назад лежал перед Пишваниным? Конечно, нет.
Богоявленская церковь, Ильинская площадь и сама Московская улица, указывающая естественное направление всех сил и желаний человеческих, все это находилось теперь в русском городе. Пишванин, сколь бы сдержан ни был, слезы в кабине не удержал. Но пусть: кто осудит русского человека, увидевшего вдруг вернувшуюся Россию? Он и не подозревал, что сам и стал вернувшейся Россией.
Лишь посадив за городом самолет, Пишванин прибежал к командиру. Командир, весьма возбужденный победой, растерянно поблагодарил летчика за отличную службу и хотел было бежать хвалить других. Но штабс-капитан задержал:
— Ваше превосходительство, я еще нужен на службе? Очень уж хочется посетить город.
— Нет, Вы сегодня не нужны, господин штабс-капитан. А посетить — извольте: вот-с, собираются офицеры на подводу, с ними и поезжайте.
Офицеры на подводе, уже порядком забитой, яростно подгоняли кучера, другие — бегущие к подводе — не менее яростно кричали ему обождать. Подвода, до смерти груженая людьми, с довольным, богатым кучером тронула к городу. Множество штабных офицеров и военных чиновников, подводчиков, резервистов и прочих, оказавшихся сейчас за городом, бежали в Орел так — пешком. Верст здесь, и вправду, было не так много. Некоторые Бог знает где находили лошадей — Пишванин очень наделся, что лошади не отобраны у жителей окраин.
А окраины и без того выглядели прилично: залитые кровью, густо усыпанные брошенными винтовками, слетевшими шапками и сапогами, вывалившимися патронами; обочины в трупах и раненых — и белых, и красных. Своих забирали на подводы. Красных заберут позднее — и этих чертей вылечат. У оврага лежал большевик в кожаном плаще, у него не было ноги. Он поднял свою фуражку над землей и лихорадочно прокричал:
— Слава товарищам победителям, мать вашу так!
Его пристрелили.
Стрельба и война еще слышались где-то севернее, где-то западнее, с других окраин; в самом же Орле слышались дикие крики восторга и колокольный звон. Московские «сорок сороков», обещанные Деникиным, встречали корниловцев за триста верст до Первопрестольной. И пусть, по Цветаевой, Москва: «Семь холмов — как семь колоколов! На семи колоколах — колокольни. Всех счетом — сорок сороков. Колокольное семихолмие!», — но Орел был здесь и сейчас. Церковный даже не звон, а стук по хрусталю или тонкому льду. Пишванин взирал в звенящий, облачающийся в плоть и кровь воздух и не верил.
Из орловских домов валом валились толстые груды трудов Маркса-Ленина, портреты советских вождей и красные флаги на палках; в воздухе летали советские документы, листовки и прокламации. У подъездов возились офицеры, выносили из зданий трупы и какую-то мебель. Всюду слышались крики — от радостных и восторженных до возмущенных и озлобленных; всюду раздавался треск дерева и битого стекла.
Орел все еще был грязен и обломан, но на залежавшуюся и заледенелую корку грязи наплыла торжественность: люди в праздничных костюмах, должно быть, не надевавшихся уже два года, заполоняли улицы.
На южной городской площади, рядом с которой Пишванин жил в 1918 году, собралась гигантская толпа. Где-то в самом сердце толпы гарцевал командующий корниловцами полковник Скоблин со своим конвоем. Он что-то говорил, но не мог перекричать звон толпы, сливающийся с колокольным звоном. Орловские мужики всей грудью навалились на стоящий здесь же памятник Марксу, по нему глухо били чем-то тяжелым — постамент долго терпел, долго трещал, но, наконец, покосился и рухнул набок. Грубо вытесанный из камня Маркс развалился на несколько кусков и утоп в пыльном тумане, — новый всплеск толпы, новые краски радости.
Подводам с офицерами никак не давали проехать дальше: горожане просто не замечали повозок, просто не понимали, что их нужно пропускать — столпились, кричали «ура», поднимали руки с кулаками и фуражками, кидали Скоблину цветы и на повозки не смотрели. С руганью, замахиваясь на людей хлыстом, кучер все же вывез офицеров с площади. Пишванин заметил в бочкообразном здании городской думы новые стекла (уже тоже подвыбитые) и большое полотнище русского трехцветного флага. Флагов в городе вдруг оказалось очень много — на каждом крыльце вырастали все возможные: трехцветные, династические, черно-желто-белые, андреевские, флаги с гербом 1914 года.
Штабс-капитан спрыгнул с подводы; продравшись через толпу, вышел с площади. Народ был и здесь, флаги были и здесь. Три орловских дня жил Пишванин на Гостиной улице и сейчас шел к себе. У перекрестка Гостиной и Воскресенской суетился народ, стучали топоры. Летчик остановился и присмотрелся: табличку «Улица Безбожников» народ нещадно рубил топорами, рядом приколачивали старую, с тусклыми буквами, но, вероятно, родную табличку «Улица Воскресенская». Пишванин пошел дальше — у своего подъезда, где раньше грязнили красногвардейские рабочие, он увидел русский флаг на флагштоке, побитую выстрелами лепнину и — чистоту. У подъезда никого не было, если не считать дворника в бежевом фартуке.
— Здрасте Вам, господин офицер, — довольный дворник, опираясь обеими руками на метлу, приветствовал Пишванина. На дворнике сидела бесформенная шапка и видавший виды зипун.
Летчик молча улыбнулся и поздоровался кивком.
— А Вы к комусь?
— К себе, — ответил офицер и вошел в дом.
Было тихо, темно, но опять чисто. Готовились они, что ли?
Пишванин быстро забежал на свой старый этаж — вновь никого не было — и нашел свою комнату. Толкнул дверь. Не заперто. В комнате ровным счетом ничего не изменилось: грязь по углам, пауки на потолке, клопы на стенах. Но не было кровати, а в углу стояло ведро с мутной водой. Недолго думая, Пишванин вынес ведро в