Важно, что Аксель был снова во Франции. Я выдала свои чувства, сразу же объявив, что мы должны устроить празднество в Трианоне в честь короля Швеции. Я была решительно настроена устроить праздник, какого еще никогда не было. Люди из моего окружения выражали недоумение, хихикали и шептались украдкой — в честь кого устраивается этот праздник?
Мне никогда раньше не нравился Густав, поскольку во время своего предыдущего приезда во Францию — я была в то время дофиной — он подарил бриллиантовый ошейник любимой собаке мадам Дюбарри. Это было и глупо, и вульгарно, говорила я тогда, он оказывал большее почтение любовнице короля, чем будущему королю Франции. Однако теперь он был королем Акселя, и я хотела дать прием в его честь, поскольку одновременно принимала и Акселя.
В театре Трианона мы показали пьесу Мармонтеля «Чуткий сон». После окончания спектакля все перешли в английский парк. Светильники были спрятаны в листве деревьев и кустарников. Я приказала вырыть борозды позади храма любви и заполнить их вязанками хвороста. Когда они загорелись, создалось впечатление, что храм покоится на языках пламени.
По словам Густава, у него создалось впечатление, что он побывал на блаженных Елисейских полях, другими словами — в раю. Именно такое впечатление мне и хотелось создать, поэтому я приказала, чтобы все облачились в белые одежды и прогуливались, как обитатели рая.
В такой романтической обстановке мы с Акселем могли быть ближе, чем всегда. Мы могли коснуться друг друга, могли даже поцеловаться. В белых одеяниях, в сумерках той волшебной ночи можно было поверить, что мы находимся в ином, фантастическом мире, где отсутствуют долг и реальность.
Когда начался ужин, мы больше не могли быть вместе. Я переходила от столика к столику, наблюдая за тем, чтобы моим гостям досталась дичь, которую король убил на охоте, а также осетры, фазаны и все другие деликатесы. Все было так, как я хотела. Несмотря на все великолепие — а ведь никогда не было столь великолепных приемов даже при этом дворе! — мне хотелось сохранить иллюзию простоты жизни в Трианоне.
Несколько дней спустя после приема Аксель и я вместе с Густавом и другими придворными и лицами из окружения шведского короля смотрели, как Полатр де Разье и человек по имени Пруст высоко поднялись над нашими головами на воздушном шаре. Шар назывался «Мария Антуанетта». Я с трудом могла поверить своим глазам. И другие находились под большим впечатлением, ожидая неминуемой катастрофы, но шар пролетел от Версаля до Шантийи и дал повод поговорить о чудесах науки.
Однако я больше думала об Акселе и о том, что вскоре нам предстояло еще одно расставание, а каждое следующее становилось труднее предыдущего. Мне захотелось подарить ему что-нибудь на память. Я преподнесла ему маленький календарь, на котором написала: «Вера, Любовь, Надежда — навеки с нами».
Он вернулся в Швецию со своим королем. Мадам Виже ле Брюн рисовала мой портрет. Это была очаровательная элегантная женщина. Мне нравилось разговаривать с ней, когда она работала. Я наблюдала, как на полотне постепенно вырисовывается картина. Однажды я спросила:
— Если бы я не была королевой, можно было бы сказать, что я выгляжу высокомерной. Вы не думаете так?
Она уклонилась от ответа, а могла бы ответить, что, по мнению многих, я выгляжу высокомерной и надменной. Недовольная нижняя губа, которая была замечена еще в ту пору, когда моя внешность оживленно обсуждалась французскими посланниками при дворе моей матушки, стала более резко выраженной. Это была наследственная черта моих габсбургских предков. Я рассказала мадам ле Брюн об этом, она же с улыбкой заметила, что не может воспроизвести цвет моего лица.
— У вас такая чистая, такая безупречная кожа, что я никак не могу подобрать нужные краски.
Лесть королеве? Но у меня действительно был прекрасный цвет лица, и было бы ложной скромностью отрицать это.
В это время в Париже и в Версале оживленно обсуждались мои платья. Обнаружилось, что за одно из них я уплатила шесть тысяч ливров. Мадам Бертен брала дорого, мне было известно об этом, однако она была самой прекрасной портнихой Парижа, была модельером моих платьев и моих шляп. У меня были свои швеи, специальные портнихи по шитью одежды для верховой езды и пеньюаров, были изготовители обручей для кринолинов, специалисты по небольшим воротничкам из меха и кружев, специалисты по воланам и оборкам и нижним юбкам.
Разговоры о моем расточительстве были очень популярны, поэтому я решила, что мадам Виже де Брюн должна нарисовать меня в галльской одежде, то есть в свободной блузке, какую носят креольские женщины. Она была простой, как ночная рубашка, и шилась из дешевого батиста.
Картина получилась хорошая и была показана на выставке. Люди толпами собирались вокруг нее. Вскоре стало ясно, что все, что я делаю, не правильно.
— Королева играет под горничную, — комментировали одни.
— Она стремится разорить торговцев шелком и ткачей Лиона и помочь торговцам мануфактурой из Фландрии. Разве они не являются подданными ее братца?
А наиболее существенным, подрывающим мою репутацию комментарием оказалась корявая надпись под портретом в выставочном зале: «Франция с австрийским лицом, опустившаяся до того, чтобы покрыть себя тряпкой».
Глава 2. Бриллиантовое колье
Кардинал использовал мое имя, как подлый и грубый обманщик. Возможно, что он поступил так под давлением обстоятельств и срочной потребности в деньгах и верил, что сможет рассчитаться с ювелиром и никто ничего не узнает.
Из письма Марии Антуанетты к императору Иосифу
Жил один человек, имя которого было у всех на устах. Писатель Бомарше, автор пьесы «Женитьба Фигаро», которая вызвала огромный интерес при дворе и, я полагаю, в стране. У автора возникли трудности с постановкой пьесы на сцене, поскольку лейтенант полиции, мировые судьи, хранитель печати и — довольно странно — король придерживались мнения, что ее показ не принесет стране никакой пользы.
Мне показалось, что будет очень забавно поставить ее в моем театре в Трианоне, и Артуа согласился со мной, видя себя в роли цирюльника. Он порхал в моих апартаментах, повторял проказы цирюльника в жизни. Поэтому нечего было удивляться, что люди предполагали, будто мы с Артуа более близки, чем позволяют приличия. Мы с ним почти одинаково смотрели на такие вопросы. Он не мог понять, почему мы не должны играть, если нам хочется.
Теперь я, конечно, понимаю, что диалоги пьесы полны намеков, понимаю, что Фигаро — представитель народа, а граф Альмавива — старого режима, шатающегося знания аристократии. Почти каждая фраза в диалогах имеет подтекст. Эта пьеса не о графе, который совершает прелюбодеяние с такой же естественной легкостью, как ест или дышит; это не рассказ о природной проницательности лукавого цирюльника. Она показывала Францию — никчемность аристократии, растущее самосознание народа, положение страны; она была задумана с таким расчетом, чтобы заставить поразмыслить, как вылечить Францию.
Я размышляла над отдельными отрывками диалогов:
«— Я был рожден, чтобы стать придворным.
— Я понимаю, что это трудная профессия.
— Получать, брать, спрашивать. Есть свой секрет в этих трех словах. Обладая характером и умственными способностями, в один прекрасный день вы можете вырасти в своем учреждении.
— Умственные способности помогают продвижению? Ваша светлость смеется надо мной. Будьте банальным и раболепным, и можно проникнуть всюду.
— Разве вы принц, чтобы вам льстили? Выслушайте правду, несчастный, поскольку у вас нет денег, чтобы вознаградить лжеца.
— Благородство, богатство, чин, должность — вот что делает вас гордым! Что вы сделали ради этих благ? Вы потрудились родиться, и больше ничего».
Я была слишком погружена в свои собственные дела, чтобы полностью осознать распад общества, в котором мне приходилось жить. Поэтому ничего взрывоопасного в этих фразах не усмотрела. Мне они казались весьма забавными. Однако муж сразу увидел в них опасность.
— Этот человек смеется надо всем, что следует почитать в государстве.
— Значит, ее действительно не поставят? — разочарованно спросила я.
— Нет, определенно нет, — ответил мой муж довольно резко. — Ты можешь быть уверена в этом.
Теперь я часто думаю о нем, бедном Людовике. Он видел так много того, чего я не могла понять. Он был умным, он мог бы стать хорошим королем. Он обладал самой сильной волей, был самым добрым, самым благожелательным из мужчин. Он ничего не искал для себя. У него были министры: Морепа, Тюрго, которого заменил Неккер, а того в свою очередь сменил Калонн, — однако никто из этих министров не был достаточно умелыми, чтобы перенести страну через пропасть, быстро расширяющуюся у нас под ногами. Дорогой Людовик хотел всем угодить. Однако угодить всем было очень трудно. А что делала я? Я была орудием честолюбивых клик и палец о палец не ударила, чтобы помочь своему мужу, который хотел угодить мне и своим министрам и который колебался в нерешительности между разными группами. В этом состояло его преступление, а не в жестокости, не в безразличии к страданиям других, не в распутстве — всех тех преступлениях, которые подорвали монархию и привели к разрушению столпов, на которых она была основана; виной всему его нерешительность, в которой ему помогала его легкомысленная и беспечная жена.