— И вот прилетят птицы небесные, — безумно бормотал впереди нее Роман, — да напьются крови человеческой. И придут звери лесные да возхотят тела людского. Но сроки еще не пришли. Знайте.
Они миновали Ярославов город и Владимиров город, и спуск Лыбеди и Почайны и пришли в разрушенный и сожженный посад на Подоле. Становилось все темнее. И хорошо был виден оттуда весь холм, где стояли главные татарские шатры. И там горели огни, слышались клики.
Ксения еле переставляла ноги. Ее одолевали усталость и холод, и смутно ей было. Они отошли уже далеко, когда Роман наконец развязал ее. Вокруг было пустынно, темно, безмолвно. Хрустел под ногами снег. Они спустились по обрывистому берегу к Днепру. Незамерзшая громадная река простиралась перед ними. Черная вода неслась мимо с клокотанием.
Сил больше не было. Временами Ксения забывалась надолго и помнила то, что было в ту ночь, уже только обрывками. Вот появляется вдруг из белесого сумрака большой черный челн. Это Роман приводит его сверху и сносит ее в челн. И плывут они через Днепр, и она слышит, как сердито плещет за бортом вода. И длится это целую вечность: ветер, плеск, клубящееся небо в вышине и тяжелое прерывистое дыхание Романа.
Он без устали гнал челн к далекому восточному берегу. И все так же, сквозь полузабытье, слышался голос его безумный:
— Не озирайся… Побегше не уйти. Слушай крик живых, но страшнее его клич мертвых. И все пали… И с мечами в руках — и Никифор Кыянин, и Олекса Святославец, и Климент Смолятич, и монах Теофил… А ты забыл… Но помни, что рек Христос: если царство разделится, не может стоять…
Очнулась Ксения уже через много часов, днем, у мужика-бобыля в лесной одинокой избе, куда ночью, уже совсем изнемогая, принес ее Роман.
Из зева печи глядели красные уголья. Голубые, розовые перебегали по ним огоньки, будто манили. Ксения подняла взор, увидела на чистой белой скамье Романа. Он смотрел на нее. Голова его повязана белой тряпицей. Лик темный, уста запеклись. Глаза остановились, замерли, и в них — киевское пожарище.
— Пить, — сказала она.
Звероватый мужик — рядом с Романом на скамейке сидел нахохлившись и на нее глядел — тут же сорвался, из сеней корец деревянный с водой принес, бережно ей подал.
Ксения отпила глоток, другой, кивнула, опять на лежанку откинулась. Вода холодна оказалась и вкусна.
И долго Ксения смотрела на Романа, и он на нее смотрел же.
— А поп здесь где поблизости есть? — спросила тихо, внятно, раздумчиво.
— Нет, дочка, — быстро отозвался мужик. — Попа здесь близко нет. А на Угринском погосте, верно, есть. Там и церковь стоит на ручье. А зачем вам поп?
— Ну как же? — Ксения усмехнулась укоризненно. — Роман-то меня ведь в жены берет. Разве он тебе не говорил? А где уж тут без попа обойтись? Обвенчать, чай, должен? Или нет?
— Должен, — выдохнул Роман, — должен.
Он опустился на колени, стал ей руки гладить.
— А что мы деда книгу спасли, это я тебе будто дитя родила, — говорила Ксения, и глаза ее, полные алмазных слез, чудно блистали. — И срок потом придет, и будет у нас свое дитя. И будет ребеночек наш расти да радоваться. А мы все вместе на север пойдем и книгу понесем. И в иной город придем и братии отдадим. Поклонимся и скажем: примите, чтоб знали люди, откуда пошла Русская земля.
В избе у мужика стоял большой стол, чисто выскобленный. На столе был расстелен белый плат. На нем возлежала та книга, про которую говорила Ксения. А рядом — женщина с крыльями из жженой красной глины. На голове ее — венок, а в руке — ветвь пальмы…
А волоковое оконце мужичьей избы уже наливалось ярким розовым светом — взошло солнце.
* * *
Татарские тумены шли на запад. И ставка Батыева двигалась туда же.
Угрюмым частоколом стояли вокруг в зимнем убранстве леса. Батый в сопровождении многочисленных всадников ехал по лесной дороге. Под ним был его любимец, карий небольшой жеребец, ходкий и выносливый. На плечах — простой бараний тулуп. Крытая алым сукном шуба была упрятана в тюки обоза.
Батый был задумчив и мрачен. Араб из Багдада уклонился от чести сопровождать татар далее на запад. Сослался на нездоровье.
Они простились накануне. Батый богато одарил ученого араба и еще раз предложил ему вместе отправиться в поход. Если он не может ехать верхом, для него будут устроены носилки на лошадях или шатер на верблюде.
Араб отрицательно покачал головой.
— Я видел достаточно, — сказал он. — А впереди, сколько бы я ни проехал с вами, будет то же самое. Конец тоже известен.
— Что ты хочешь сказать? — насупился Батый.
— То, что ты думаешь и сам, — ответил араб, и лицо его при этом дрожало.
— Откуда ты знаешь, что я думаю?
— Одинаковые причины имеют одинаковое действие. Конечно, ты сильнее и моложе меня, и тебя соблазняет желание испытать судьбу и, может быть, даже вступить с ней в единоборство. Но ты, так же, как и я, видел стены Киева и тех, кто был на стенах. Я имею в виду русов. И ты знаешь их лучше, чем я. Уж сколько лет ты воюешь с ними. Судьба изменит вам, сколько бы времени ни прошло. И ты знаешь это.
— Ты лжешь, араб! — Батый задрожал от гнева.
Араб смеялся, но по лицу его текли слезы. Вид его был так страшен, что Батый отвернулся.
Вспоминая об этом, Батый окончательно уверился, что араб, конечно, был безумен. Как всякий почитатель Тэнгри, он испытывал в отношении лишенных разума двойственное чувство: отвращение и страх.
В конце концов у него было теперь даже чувство облегчения от того, что рядом не ехал уже этот строптивый старик, который то и дело говорил непонятное.
Леса все шли и шли стеной по обе стороны дороги, темные и неизменные. То ельник, то частый березняк сменяли друг друга. А то вдруг начинался сосновый бор, дремучий, непролазный, и длился он без перерыва и час, и другой, и третий. Спокойно внимали леса тому, что совершалось, но сами безмолвствовали. Они сторожили вечную тишину и ждали кого-то.
Они были частью безмерных, неоглядных земель, готовых поглотить всякого, откуда бы он ни приходил. И с тех пор, как вступал чужеземец в эти пространства, он уже не принадлежал себе, и над ним начинал свершаться таинственный и неизбежный закон отмщения, как и над теми всадниками, что ехали по лесной зимней дороге.
Но странно, что из всех из них, быть может, только один Батый чувствовал то, что немо выражали леса. Но он молчал.
Медведь был громаден, масти бурой, темной почти до черноты.
Петр Андреевич Толстой смотрел на медведя через низкие перильца из крытой галереи, что шла по дому внутри двора. Медведь, покачивая башкой, бродил в загоне, нюхал бревна, изредка глухо рычал. Подходя ближе, поворачивался боком, скреб когтями землю, искоса, вверх посматривал на Петра Андреевича и на князя Романа, что стоял рядом, посмеивался…
Петр Андреевич трогал завитки парика, покачивал головой, молча улыбался.
У князя Романа принимали его, как коммерции президента и ближнюю к царю Петру персону, с честью и весьма любезно. В его комнату, через день после приезда, внесен был ларец, крытый рыбьим зубом, с узорами, с затейливым замочком. Насыпаны доверху были в ларце червонцы.
Посмеялся беззвучно, глядя на те червонцы: благосклонность Петра Андреевича обрести было не просто, хоть от подарков он никогда не уклонялся. Как и сейчас. Но что от него здесь хотят?
Невольно возникали сомнение и настороженность: явственно ничего не просили, но улыбались со значением.
Нападала на него в эти дни, еще даже как ехал только сюда, в Москву, из Петербурга, томительная задумчивость. Будто кто вопрошал Петра Андреевича о содеянном и прожитом, представляя при том видения, картины из прошлого и предлагал о них судить.
Зачем, думалось, например, нужно было царю Петру в юности предаваться непотребству, скаканию и великому распутству?
Возникали в памяти образы свирепые, странные, лезли в ум, пугая, как встарь, машкерадные рожи, вывороченные овчины, кубки, трубки с табаком, штофы — сани с орущими людьми…
Врывались с царем в боярские хоромы, пили, ели, творили над хозяевами несусветно и пропадали, воя и стеная, будто грешные души в аду, оставляя темный ужас и отупелое недоумение. Страшно, может, более всего было оттого, что непонятно.
Петр Андреевич улыбнулся сумрачно, покачал головой, вздыхая. А потом? А потом буйство молодой крови прошло, да ума прибавилось, но власть осталась, и ею именно и были совершены дела воистину великие.
Его французского королевского величества полномочный в Петербурге посол господин Кампредон сам однажды, тонко и ожидающе улыбаясь, ему одно свое донесение в Париж давал читать, а Петр Андреевич, притворяясь равнодушным и небрежным, читал. Было в донесении с французской краткостью твердо сказано, что Россия нынешняя прежней не в пример и что это неусыпных трудов нынешнего царя результат. А пехота у него лучшая в мире.