Один из румынских часовых уступал нам каждый день свой хлеб, другой украдкой приносил сигареты, и я с благодарностью вспоминаю этих добрых людей.
До середины ноября румыны оставались в Будапеште, а спустя два дня после их ухода город заняли хортисты. В стране было образовано новое правительство, но оно ничего не изменило ни в нашем положении, ни в стране вообще.
У нас менялись только заключенные: приходили новые, уходили старые. Облавы продолжались.
Большинство арестованных было сосредоточено в концлагерях Хаймашкера, Ёркеня. Некоторых довольно быстро отпускали на свободу – нужна была рабочая сила на заводах. Они отделывались несколькими выбитыми зубами или сломанными ребрами.
Я уже полгода находился в «предварительном заключении».
«Важной птицей» был я для них: как-никак, а заместитель народного комиссара.
Они хотели устроить громкий процесс. Почти каждый день меня уводили на допрос и на очные ставки с врачами, сестрами, санитарками, с людьми, которых я просто встречал по роду своей деятельности, и с людьми, которых я вообще никогда не видел.
Нелегко было собрать материал, необходимый для моего обвинительного заключения. Никак не могли они доказать мою причастность к массовым убийствам, – такой пункт фигурировал в обвинительном акте каждого коммуниста. А нужно это было, оказывается, для того, чтобы судить нас не как политических, а как уголовных преступников. В таком случае можно было применять смертную казнь.
Карательные отряды сеяли смерть по всей стране, тысячи, десятки тысяч людей расстреливались без судебных приговоров. Но тот, кто уже попадал на мельницу правосудия, тот должен был спуститься по жерлу согласно букве закона.
Наконец мое дело передали в прокуратуру.
Однажды утром, уже на исходе января, во дворе полиции стояла готовая к отправке очередь заключенных. Я был пятидесятым. Казалось, что мучения подходят к концу. Наконец мы покидали это здание… И все-таки они не могли лишить нас «прощального поцелуя». Уже каждый из этих бандитов-садистов успел вдоволь насладиться пытками над нами, но одному сержанту показалось, наверное, что мы еще недостаточно всего натерпелись. Он снял ремень с тяжелой медной пряжкой, конец его накрутил на руку и, подходя к заключенному, спрашивал:
– Еврей?
Если человек отвечал «да», то сержант бил его с такой силой, что у несчастного лопалась кожа и слышался хруст костей. Если человек отвечал «нет»… «Вот как, – кричал этот зверь, – ты даже не еврей и все-таки…» – и тоже исступленно бил пряжкой.
Недалеко от меня в ряду заключенных стоял совсем молоденький лейтенант, участник первой мировой войны. Может быть, фронт и привел его в партию, куда он вступил в 1919 году. Беднягу били по ногам, и он даже не мог надеть башмаки. Так и стоял он на морозе босиком, с распухшими, окровавленными ногами.
Увидев это, сержант взревел:
– Босиком? На поверку? Офицер? Да ты что, устава не знаешь? Ну, получишь ты от меня солдатские ботинки, подожди!
Он изо всех сил начал топтать своими сапогами израненные ноги несчастного человека.
Но вот пришел конец и этому «прощанию» – мы двинулись. На площади Франца-Иосифа нас ждали два грузовика, у перекрестка улиц Видьазо и Зрини стояла толпа, явно науськанная против нас, видимо заранее подготовленная. Там были студенты, всякий сброд, много женщин. Собралось, вероятно, больше двух тысяч. Они запрудили всю улицу, кричали, сквернословили, кидали в нас камнями. Полицейские делали вид, что они никак не могут спасти нас от самосуда.
Мы, я и мой друг Бела, помогли лейтенанту с разбитыми ногами взобраться на машину. Он судорожно хватался за нас, и даже через неделю были видны у меня на руке отпечатки его пальцев. Когда полицейский кордон делал вид, что не может сдержать натиска толпы, лейтенант вздрагивал и прятался за меня. На лице его был написан смертельный страх. «Люди, – шептал он, – люди… а ведь именно для них…» Бедняга! Ему казалось, что эта настроенная против нас толпа – весь наш народ…
Машина доехала до конца города. Не думал я тогда, что на двадцать пять лет прощаюсь с Будапештом. На углу проспекта Ракоци и Большого кольца образовался затор. У края широкого тротуара я вдруг увидел знакомого молодого врача. Одно время он работал в Народном комиссариате, но коммунистом не был. Он, по всей вероятности, узнал меня, так как сразу испуганно отвернулся. В руке у него был кожаный чемодан, с каким обычно ходят к больным. Вокруг сновал рабочий люд. Город жил…
В марте был суд.
Суд? Смешная пародия законности.
Самым серьезным обвинением, которое мне предъявлялось, было то, что я якобы «выбрасывал из больницы не излечившихся людей, руководствуясь их классовой принадлежностью, и тем самым ставил под серьезную угрозу их здоровье и жизнь». В действительности было так: я обследовал несколько существовавших в то время привилегированных санаториев и выяснил, что в то время, когда во многих больницах люди с серьезными недугами лежали прямо в коридорах, на полу, на соломенных тюфяках, в санаториях, назвавшись рабочими, «лечились» совершенно здоровые буржуи, укрывавшиеся здесь от трудовой повинности. Вот таких двадцать трех человек «больных», которые по заключению авторитетного врачебного комитета не нуждались в больничном уходе, я и выписал.
На основании подобного обвинения я и был приговорен к полутора годам каторжной тюрьмы. И как ни старался прокурор, большего наказания ему для меня не удалось добиться.
Меня перебросили сначала в Вац, а затем в Сегед.
Я просидел уже больше половины срока, считая предварительное заключение, когда однажды в тюремных мастерских, где мы работали, появились два сыщика. С ними – я остолбенел от удивления – был начальник одного из отделов Комиссариата внутренних дел. Он стоял в дверях между двумя сыщиками, в глазах у него были замешательство и испуг. Один из шпиков подтолкнул его в бок:
– А ну-ка, Йошка, посмотри, нет ли знакомых?
Они пошли по узкому проходу между рабочими столами. Мы клеили в это время кульки. Не появись они так неожиданно, я, быть может, наклонился бы или повернулся боком – для этого можно было найти предлог. Но я сидел ошеломленный и смотрел пришедшему прямо в глаза; в голове не укладывалось, что этот человек мог стать предателем…
А он тем временем остановился прямо возле меня.
– Этого я знаю, – прошептал он хрипло.
– Ну?! – Два сыщика, как по команде, повернулись.
– Он работал в Комиссариате социального обеспечения.
– Это-то нам известно, он получил полтора года.
– А кроме того, он был уполномоченным представителем Кишпештского района, когда там началось контрреволюционное движение. Я встречался с ним в Чепеле… Мы вместе вели следствие по чепельскому делу, и…
– Ого, это интересно! Продолжай, продолжай, потом мы занесем все это в протокол.
Позднее я узнал, что с этими двумя сыщиками он побывал во всех тюрьмах страны, да еще «прогулялся» по пештским улицам, обошел заводы.
Сотни наших товарищей, находившихся тогда на свободе, были обязаны ему тем, что попали в застенки…
За эти услуги ему обещали «мягкое обращение». Они возились с ним, пока он был им нужен, а потом повесили. Мог быть героем, а вместо этого, как жалкий трус, за несколько дней жизни он опозорил, затоптал в грязь свое имя.
Через неделю после этого случая меня перевели в будапештскую окружную каторжную тюрьму и снова начали следствие.
Я расскажу коротко, в чем заключалось «чепельское дело».
Летом 1919 года нам сообщили, что во многих деревнях Кишпештского района готовится контрреволюционный заговор. Правительственный совет принял решение послать туда уполномоченного комиссара. Они искали человека, который был бы знаком с тамошними условиями. Выбор пал на меня. Мне очень скоро удалось выяснить, что никакого заговора там и в помине не было. Просто народ, главным образом женщины, был недоволен снабжением и распределением продуктов, тем более что повод для этого был; мне пришлось сменить несколько проворовавшихся служащих.
Моя работа уже подходила к концу, когда вдруг из Чепеля пришло довольно странное известие.
В Красной армии в то время не хватало фуража и кормов. Все запасы, каждая охапка сена строго учитывались. Это был период военного коммунизма. Положение в стране вынуждало нас изымать у крестьян все излишки.
В праздник «тела господня» была, как всегда, организована процессия, но только говорили, что маршрут ее на этот раз будет более длинным, чем обычно. Церковь хотела показать свою силу… Ну, пусть, мы не против, пусть показывает… Мы знали, что, по старому обычаю, во время шествия под ноги священнику бросают полевые цветы и пучки травы. Получив извещение о готовящемся шествии, я поехал в Чепель, и что же я там увидел? Говорю без преувеличения – не цветы и траву, а сухое душистое сено ‹ топчут верующие ногами. Как удалось установить позднее, было загублено пять вагонов сена. Ну, разумеется, организаторов мы привлекли к ответственности. Несколько человек нам пришлось арестовать. Наши подозрения имели основания – немного спустя уличили девять человек. Это был намеренно организованный саботаж… Пять вагонов сена! Да вы знаете, какая это была в то время ценность? Тогда лошади играли на войне роль куда большую, чем сейчас. Вот представьте: в армии очень туго с бензином, а кто-то берет и специально выпускает прямо, что говорится, на землю пять цистерн! Что бы он получил за это? Пулю! В любом месте, в любое время… Так вот, троих осудили на смерть, а человек семь приговорили к тюремному заключению. Главного преступника повесили. Двое были помилованы. Один из них – городской чиновник, который и раздобыл талоны на сено.