— А у тебя ловко получается. Молодец! Люблю работящих, — похвалил он. — И вот что я тебе скажу, Родя. Мы с тобой оба мужики. Только я постарше да поопытней. Все, что имею, своим умом нажил. А смолоду так же начинал. Как ты сказал — горбил. Клепиком стругал, покрученником ходил… Хлебнул горя. На Мурмане зуйком зимогорил. Все было. Парусники завел не сразу. А новая власть нам торговать не запрещает. Без коммерческих людей и ей не устоять. Вот в губернской газете пишут про нэп. Новая экономическая политика, значит. И этот нэп не мешает мне иметь суда да везти сырье в Архангельск. Иначе там кожевенный завод станет. Государству один убыток будет.
В цех впорхнула Меланья в темно-синем платье с оборками в три яруса, в бархатной на лисьем меху жакетке. Легкая на ногу, невысокая. Лицо тонкое, белое, напомаженное. Для кого румянилась и напомаживалась — неведомо. Для мужа разве? Так он этого не любит: морщится, видя, как Меланья шпаклюет лицо перед зеркалом.
Перешагнув порог, она поднесла к лицу надушенный платочек.
— Вавила! — сказала тонким капризным голосом. — Иди, кушать собрано. И пакет из города привезли.
Вавила нарочно помедлил, сохраняя степенность и мужское достоинство.
— Сейчас разговор завершу и явлюсь.
— Являйся скорее! — жена, словно белка, быстро юркнула в открытую дверь. Отойдя на несколько шагов, расчихалась. — Ну и ароматы!.. — И засеменила по утоптанной тропинке к дому.
Вавила поднялся с чурбана, одобрительно потрепал Родьку по плечу:
— Как сгонит лед, шхуна в Архангельск пойдет. Поведет Дорофей Киндяков. Просись к нему зуйком. Скажи: я согласен. Понял?
— Понял, — кивнул паренек.
Дорофей Киндяков был старинным приятелем Елисея. Вместе хаживали они в молодости на канинские реки за навагой, на прибрежный зверобойный промысел. Вместе росли, учились в церковноприходской школе, потом молодцевали и женились на задушевных подружках, однофамилицах Панькиных: Елисей — на Парасковье, Дорофей — на Ефросинье.
На досуге Родион любил бывать в доме Киндяковых. Дорофей принимал парня ласково и дружески, говорил серьезно, как, бывало, с Елисеем, будто и не было меж ними разницы в годах. И жена его Ефросинья не отпускала Родьку без угощения — обедом ли, ужином ли накормит, чаем с баранками напоит.
Дорофею было уже под сорок. Высокий, широкоплечий, с рыжеватинкой в волосах и бороде, он слыл опытным мореходом и почти ежегодно плавал шкипером на ряхинских судах. Характером был крут и упрям. Иной раз перечил хозяину, но тот терпел, потому что в любом споре на поверку выходило: прав кормщик.
Словно великую драгоценность, хранил Киндяков у себя в доме поморскую лоцию — рукописную книгу в деревянном, обтянутом кожей переплете с медными застежками. В ней старинным полууставом деды и прадеды аккуратно и старательно описали во всех подробностях поморские пути-дороги: на Канин Нос, на Кольский полуостров, на остров Сосновец, на Новую Землю и Грумант (Шпицберген), в Архангельск и в Норвегию, на Мурман. В лоции указывались направления ветров, морских течений и движения льдов в Белом море, время ледостава и ледохода, а также населенные пункты и промысловые избы по берегам, давались ориентиры при заходах в бухты, гавани, устья рек.
Дорофей иногда разрешал Родьке полистать эту книгу. Паренек садился к окну, осторожно раскрывал лоцию и старался разобрать слова, написанные разными почерками.
Дочь Дорофея, тоненькая, синеглазая Густя, подходила к Родьке на цыпочках, стараясь заглянуть через его плечо в книгу.
— Чего там написано? — спрашивала она.
— Все, — коротко отвечал Родька.
— Что все? Расскажи!
— Про все пути-дороги морские сказано.
Такой ответ не удовлетворял Густю, и она заставляла Родьку читать вслух. С трудом разбирая слова, он читал ей первое попавшееся место.
— Ты, что ли, малограмотный? Все запинаешься. А еще училище кончил! — упрекала девочка.
— Так тут написано по-старинному.
— Как это по-старинному? Пишут всегда одинаково.
— Нет, не одинаково. Есть нонешнее письмо, а есть и старинное, вроде церковного.
— Чудно! — удивлялась Густя. — Чем это от тебя пахнет? — смешно морщила она нос.
— Чем? Не сено кошу — шкуры строгаю в заводе, — хмурился Родька.
— Какие шкуры? Белька?
— Бывает и белек. Только на нем сала мало. Все больше утельги да лысуны.
— А ты и сам похож на белька. Белек… белек… — подразнивала девочка, развеселись.
— А ты утельга!
— Я утельга? — глаза Густи округлились. — Какая же я утельга?
— А какой же я белек?
— У тя волосы белые. Потому и белек.
За ветхими страницами лоции Родька видел в своем воображении море, льды, волны. В ушах чудился шум прибоя, свист ветра.
Вырос парень в поморском селе, а в море бывать еще не довелось. Дальше устья Унды не хаживал. А его неудержимо тянуло туда, в холодный морской простор. Он представлял себя в парусиновой штормовке, в бахилах до бедер на палубе парусника, и сердце замирало от восторга.
— Дядя Дорофей, — сказал Родька, придя к Киндяковым после разговора с Вавилой. — Возьмешь меня на шхуну зуйком?
Дорофей окинул придирчивым взглядом парня. Тот стоял, сняв шапку. Кудрявые волосы свешивались над бровями.
— На шхуну, говоришь? Зуйком? — неторопливо отозвался кормщик. — А ну-ка, подойди поближе!
Родька шагнул к нему. Тяжелая мужская рука легла на плечо. Дорофей нажал. Родька устоял, не согнулся. Кормщик хитро блеснул глазами и сжал руку паренька у предплечья крепкими пальцами.
— Силенка есть. Возьму, стало быть. Ну, как тебе работается?
— А ничего. Кажется, справляюсь.
— Хозяин, поди, торопит, чтобы скорей дело шло?
— Торопит. Да спешка ни к чему. Можно руки поранить.
— Верно, — согласился Дорофей. — Пришла пора, Родька, самому на хлеб зарабатывать. Старайся во всяком деле.
К концу апреля лед на Унде, неподвижно лежавший могучим пластом всю зиму, ожил, растрескался, и половодьем понесло его в море. Очищались от зимней шубы и другие реки Мезенской губы — Майда, Мегра, Ручьи, Кулой.
Юго-западный ветер — шелоник торопил по горлу Белого моря двинский лед. Севернее Моржовца, между Кольским берегом и Конушиным мысом, льды беломорских рек перемешались и с ветрами и отливными течениями устремились на север, в океан. Навстречу им от норвежских фиордов, от Рыбачьего полуострова, полосой стопятидесятимильной ширины шло могучее теплое течение Гольфстрим. Попадая в его теплые струи, льды начинали таять.
Поморы, выходя на берег, долго смотрели вдаль, в серые половодные просторы речного устья. Ветер наполнял легкие привычными запахами весны и моря, будоражил кровь, звал в неведомые и ведомые дали.
Зверобойное сырье на ряхинском заводе обработано, затарено, подготовлено к отправке. Хозяйский амбар на берегу забит бочками, ящиками, тюками тюленьих и нерпичьих шкур. На двери завода Вавила повесил большой, словно пудовая гиря, амбарный замок.
Дедко Иероним вышел на угор, опираясь на батожок. Щурил глаза на солнышко, любовался вольным полетом чаек. Вот одна задержалась над водой, часто-часто взмахивая крыльями, и вдруг ринулась вниз. Миг — и поднялась. Из клюва торчал рыбий хвост, Пролетела над водой, вернулась — хвост исчез. Снова нависла у самого берега.
— Ловко у нее получается. На лету ест и не подавится! — сказал Родька, пришедший на берег вместе с дедом.
— Да, уж добывать себе пропитанье чайки мастерицы! — отозвался Иероним. — Что, Родя, скоро в море?
— Шхуна пойдет послезавтра, — сказал Родька с улыбкой, не скрывая радости.
— Хаживал и я зуйком-то, — начал Иероним. — Давай-ко сядем вон на то бревнышко, посидим… С отцом плавал. Он на Мурман покрученником ходил, на паруснике. В Вайде губе ловили треску ярусами. Тюки я отвивал, наживку очищал. Платили по пятаку за тюк. За день, бывало, отовью сорок тюков, заработаю, значит, два рубля. А отец ходил весельщиком. Так у него иной раз заработки и моего меньше.
Иероним весь погрузился в воспоминания, смотрел бесцветными прищуренными глазами на реку.
— А отвивать тюки не легко было. В вешню-то пору холодно, руки сводит, спина стынет. Куда-нибудь за избушку от ветра прячешься… Деньги-то заработанные берег, чтобы домой привезти в целости да сохранности. Чем жить? А тем, что у рыбаков выпрошу — рыбой. Придут, бывало, с моря, кричат: Держи, зуек! Кинут треску либо пикшу. Наваришь — и сыт.
И, словно вновь переживая давние обиды, старик укоризненно покачал головой.
— Зуек всем от мала до стара подчинялся, совсем был бесправный человек. Бывало, не так что сделаешь — линьком отдерут. И побаловаться не смей! А был я ведь в твоих годах. Хотелось поозоровать-то… Отец вступиться не смел, хоть и рядом. Суровы были поморские правила в старину. В специальном Устьянском Правильнике все записаны — того и придерживались. Теперь, правда, не знаю как: давно в море не бывал. Ну, да ты, Родя, себя в обиду не давай. Только будь послушен, трудолюбив, а остальное приложится, Дорофей тебя любит, побережет. Однако, как говорится, на Дорофея надейся, да и сам не плошай.