11. Он после того стал по кабакам хаживать. И там спознал других людей, какие терпели от воронежского начальства. Те, горемыки, кричали, всякий про свое – у кого воевода печь запечатал, у кого, лихоимец, в четвериковый хлеб[11] последнее жито оттягал, у кого от Пронкиных кнутов спина прогнила, у кого что. И многие люди лаяли воеводу, и стрелецкого голову Петра Толмачева, и губного старосту Лихобритова. Да и подьячих не миловали: Захара Кошкина да Чарыкова Степку лаяли же, кричали, что-де и на них сделается погибель.
12. Там, в кабаке, встретился Герасиму боярский сын Иван Чаплыгин. Он сказал: «Ты, казак, мыслишь, что от Грязного от Васьки одним черным людям теснота? От него, сукинова сына, и нам, боярским детям, житье стало худо. Вот вы тут в кабаке глотки дерете, шумите, а от вашего шуму Ваське нужа не велика, он, собака, свое берет. Ты же сидишь помалкиваешь, а я тебя знаю, и про твою обиду слыхал. И затем, что ты не шумлив, вижу, что не балабон, а то и связываться б с тобой не стал». Герасим говорит: «Я, мол, чего-то не пойму – зачем тебе со мной связываться? У тебя вишь одежа какая: моя изба того не стоит, что твои портки стоят». – «А ты на мою одежу не гляди, – сказал Чаплыгин, – одежа что? Нонче кафтан синь, а заутра кафтан скинь, злодей наш похочет и отнимет. У меня, казак, на Ваську Грязнова обида. Давай мы его, дьявола, погубим». Тут к ним подсел чернобородый мужик чудной: на нем стрелецкий кафтан грязный, рваный, черная бородища до пояса, а на лбу, близко к уху, круглая дырка с деньгу, тонкой кожичкой затянута, и под кожичкои живчик. Он говорит: «Это вы, ребята, ладно про черта задумали, да как погубить-то?» Чаплыгин оробел. «Да ты что, – говорит, – милый человек, ай тебе попричтилось? Никого мы губить не желаем, иди себе, откудова пришел». Черный стрелец тогда сказал: «Эх, я мыслил, вы соколы, а вы, стало, клушки! Слышу, будто дело говорите, хотел и про нашу стрелецкую житьишку сказать, какая она стала бедовая… Ну, простите, ради бога, я с курями на нашесте еще не сиживал». Чаплыгин рассмеялся и сказал: «Эка, стрелец, ты нас поддел: клушки! Садись, пей с нами. Мы, сказать по правде, тебя маленько испужались, что ты за человек, не шиш[12] ли часом? А у нас промеж себя разговор дельный, мы потихоньку. Сам ведаешь, какое время: чуть что – за караул да к Рябцу. Кому охота!»
13. Стрелец сел с ними и пил. И сказал, что такого худа еще у них, у стрельцов, не бывало. Петруха Толмачев, голова, с воеводой не приведи господь что творят. Какая торговлишка была у стрельчих – и ту поотнимали, лавки позапечатали, не велят торговать в лавках, а лишь с лотка. И жалованье не дают, сунули тогда после бунта по целковому – и все, за год без малого не плачено. Да еще и огородишками обидели: прежде того стрельцам землю тут же, за слободкой, нареза́ли, а нонче – вон аж где, за речкой за Инютинкой, а ближнюю ихнюю, стрельцову – ту отдали боярину Романову Ивану Никитичу: он-де царю свойственник.
14. Услыхав последнее, Чаплыгин ударил стрельца по плечу и воскликнул: «Это, брат, мы с тобой на одном, видно, полозу едем! Ведь мою-то землишку, слышь, тоже боярину Романову оттягали. Васька-вор перед царем на брюхе полозит, как ни лучше б ему угодить, а нам оттого теснота. Давайте, ребята вместе дело делать. Поедем-ка мы сейчас ко мне в Устье, и я вас там напою, накормлю и спать уложу. А после того мы сядем и станем думать. Я одно дело замыслил, только мне без вашей подмоги его не осилить. Ну, айда, что ли?» Герасим и черный стрелец согласились.
15. Они сели в хорошие сани, и чаплыгинский жеребец так пошел махать, что не успели оглянуться, как на задонском берегу завиднелась малая деревенька, дворов с десяток. А далее длинная хоромина строилась, стояла еще без крыши, с одними стропилами, и округ нее многие строевые припасы – лес, доски, кирпич. И на бугре, за крепким частоколом, путники увидели исправный дом и службы, забрехали злые кобели во дворе, распахнулись тесовые ворота, и выскочил холоп с фонарем, принял лошадь. Это была усадьба боярского сына Ивана Чаплыгина. И тут сделалось то, о чем речь поведем ниже.
1. Эту повесть и сказывать весело. Она зачинается с брашна, с медов хмельных, с жирных заедок, с застольного разговора. Попили, поели хорошо, да и спать завалились. Полегли в чистой горнице – хозяин на теплой лежанке, гостям на скобленом полу рябая девка кошму постелила. Снаружи к ночи не приведи бог что поднялось, страсть такая! Вихорь воет, сипуга. В оконце, в бычий пузырь, чисто горохом швырнет да швырнет, а то как наскочит с реки, так аж весь дом задрожит. А тут печь жарко натоплена, благодать. Свечу пригасили, под иконами ласково теплится алая лампадка, и сверчок, запечный житель, поскрипывает, тащится куда-то на неподмазанной телеге… Сперва все молча лежали, слушали бурю, плач в трубе, запечного скрипуна. Время ночь пополам разделило, на дворе дурным голосом, спросонок, закричал петух. Тогда черный стрелец, Терновский Олешка, сказал: «Ну, хозяин, сулился ты нас напоить, накормить, спать уложить – и все это сотворил, спасибо тебе. Теперь давай кажи дело».
2. Чаплыгин сразу вскочил, свесил ноги с лежанки: «Дело мое, ребята, такое, что и всех вас касаемо. Видали край деревни строение? Вы небось мыслите: эка, Ивашка-хват, мало ему одной хоромины, он, гля, новую справляет. Ох, мне, ребята, эта хоромина! Не моя ведь она. Пришел сюда летом с Воронежа посадской мужик Венедка Вахирев – он мне кум, – говорит: «Ты-де ничего не ведаешь?» – «Ничего, мол, а что?» – «А то, – бает Венедка, – что на твоей земле боярин Иван Микитич хочет винокурню ставить». – «Что ж так, зачем на моей? Нешто у него своей мало?» – «Да вот, стало быть, своя-то есть, да твоя лучше: для винокурни речка надобна, а у него земли безводны». Ушел Венедка, а я думаю: вот, пес, набрехал чего! Видно, шутку удумал сшутить, он шутник. Глядь – лес везут, копачи, плотники понаехали, с ними драгуны. Давай копать, рубить, строить. Я своим холопям говорю: гоните воров! Они пошли было, да там драгуны ружьями грозятся. Что делать? Скачу в город на съезжую[13] к воеводе. А он, Васька, и зрить на меня не хочет, говорит: «Земля, правильно, боярина Ивана Микитича, твой-де отец на ней сел воровски, беззаконно». – «Да как же – беззаконно? Родитель-то мой, царство ему небесное, еще когда на Воронеж пришел? Ведь он по указу государя Федора Иваныча город строил, ему на Устье государем землица жалована». Васька Грязной говорит: «А где, мол, бумага насчет жалованья?» Бумаги, говорю, нету. «А нету, так чего же жалишься? Скажи спасибо, что со двора не гоню». Я потом слыхал, будто боярский управитель Ваське двадцать ефимков дарил, как бы от самого от Ивана Микитича челом бил, а ведь он государю брат двоюродный. Вот, ребята, какая мне от Васьки стала теснота. Ишь чего сказал: «Со двора не гоню!» Ведь сгонит, собака, прикажет драгунам, а им что!»
3. Вторые петухи кричали, и вихрь все ревел, как зверь, лишь сверчок уснул. Лампада вдруг меркнуть стала. Чаплыгин слез с лежанки, поправил фитилек и далее продолжал: «Я вам, ребята, про свои дела поведал, а про ваши вы сами знаете. И у вас теснота от Васьки же, от июды. Что делать будем?» Тогда Герасиму вспомнилась Настя. «Где она, лялюшка, в сей час мыкается? Ну как не пустят соседи – ведь застынет, бедная!» И он, сев на кошме, сказал: «Чего ж делать – порешить воеводу, да и все. Нам от него терпеть больше не мочно». А Олешка Терновский сказал: «Что об одного Грязного руки марать! Побить, так всех – и Толмачева, и Лихобритова, и подьячих, и других начальников, да и богатеев побить же!» Чаплыгин засмеялся на эти слова. «Дураки, – сказал он, – это будет бунт, гиль, за такие дела нам всем головы поотсекут». Тогда Герасим говорит: «Чего ж ты нас звал? Я мыслил, ты и впрямь какое дело задумал». И они с Олешкой стали обуваться, идти на Воронеж, потому что уже и третьи кочета кричали, ночь миновала. Но Чаплыгин им не велел уходить, он сказал: «Ведь я вам дела-то еще не открыл, вы все галдите: «побьем! побьем!», а мне слова сказать от вашего галдежа не способно». Они все убрались и сели на лавки, стали слушать. И он поведал Герасиму с Олешкой, что-де бунтовать не надобно, а надобно писать челобитню самому государю, и в ней, в челобитной бумаге, все как есть, все Васькины воровства и злодейства расписать дотошно, чтобы великий государь Грязного Ваську с воеводства прогнал и тем воронежских жителей избавил бы от тесноты. Услыхав такие речи, Герасим стал сомневаться: «Кто же такую бумагу напишет? Ведь мы грамоте не учены». Чаплыгин сказал: «Это ничего, у меня в доме есть книгочей, он нам все сделает».
4. И он вышел из горницы и вскорости привел какого-то человека, по виду как бы монаха или попа, но, видно, плохонького, а не то и беглого. На нем кафтанец был трепан-претрепан и лаптишки худые, да рожа гладкая, красная и взгляд страшно дерзкий. Он принес с собой чернильные скляницы и бумагу, а перья у него в рыжей гриве были воткнуты. И, хотя от него винищем разило что из бочки, он спросил себе пива и, пока не принесли, за перо не брался, сидел, руки сложа на чреве, и крутил пальцами. Оказался, верно, беглый Акатовой обители иеромонах Пигасий. Игумен его велел за пьяное буйство на чепь сажать, а он утек, бежит в Сечь к казакам; к чаплыгинскому подворью прибился до весны, потому что студено, а одежа худа. Он напился пива, и Чаплыгин стал ему говорить, что писать про Грязного, но Пигасий, его не слушая, сказал: «Вы, невежи, погодите. Сперва надобно вывести полный государев титул, а потом уже зачнем говорить про свою тугу».