— Как ты попал на Яик? — начал допрос Меркульев. — Кто тебя подослал? С каким умыслом хотел выдать себя за еврея?
— Братья-казаки! Жидам все дороги открыты. А других купцов вы грабите, лишаете живота... Я был в Персии. Мы сели на корабль с купцами, чтобы попасть в Астрахань. Но жестокая буря целую неделю носила нас по морю. Затем плыли мы вверх по вашей реке, ибо заблудились. Погибли все, кроме меня и моей прекрасной женушки Сары. У нас под одеждами были надуты бычьи пузыри. Сорок дней мы сидели на берегу, подбирали то, что выбросили волны. Ногайцы продали мне эту повозку, дали проводника. Я бы добрался до Астрахани, но разбойники, то есть братья-казаки, убили возницу. Они убили мою бедную Сару!
— Ведьма самоцветы сглотила, — пояснил Хорунжий атаману.
— Можно было дать ей постного масла с татарским мылом или слабительной соли и посадить на горшок, — жалобно возразил Соломон.
Казаки захохотали. Представили они, как Хорунжий, Герасим Добряк, Илья Коровин и Нечай угощают иноземку конопляным маслом, усаживают на горшок. Мол, будьте великодушны, ясновельможная Сара, попукайте, покакайте! Мы нижайше просим вас об этом от всего казачества, от всего вольного Яика!
— Хо-хо-хо! Гром и молния в простоквашу! — гудел атаман Меркульев, похлопывая себе по икрам. — Развеселил ты нас, Соломон! Потешил!
— Оставьте меня в живых, и вы ухохочетесь: я оставлю вас без единого серебреника, — пытался острить Соломон.
Меркульев посмотрел на пленника своими выпуклыми синими глазами пытливо и пристально.
— Зажигать костерок под ногами? — спросил Герасим Добряк, раздувая тлеющий трут, подсовывая под огонек пучок сухой травы.
— Погодь! — остановил его Меркульев.
— Лучше в куль да в воду, чтобы не вонял. И давно мы иноверцев не топили. Нарушаем священные обычаи: за здоровье бабки Гугенихи редко пьем, воров огнем палим, а не топим в кулях, — обратился к народу Михай Балда.
— Атаманят у нас донцы, запорожцы. Исконь казачью яицкую теснят, потому и обычаи нарушают, — выкрикнул Тихон Суедов.
— Персов режем, татарву жгем, а заполонили-то нас хохлы! — ехидничал Силантий Собакин.
— Купца в куль да в воду, а атамана Меркульева бросить! — завопил Василь Гулевой.
— Не суетись, казаки! Яик испокон веков был мудрее Дона, сильнее Сечи Запорожской, могутней всех врагов! — пропел слепой гусляр.
— В куль пришельца да в воду! — неистово горланили безвылазные казаки Яика.
Безвылазные — это те, которые на Дон и в Сечь не ходили, Москву во время великой смуты не защищали и не грабили, далекими странами не прельщались. Но похвастать им было нечем, стали вытеснять их с атаманов.
Меркульев почувствовал опасность. Бывший атаман Силантий Собакин мутит воду. Камень за пазухой держит. Зависть и обида его скребет. Зазря его пожалели, без хлеба оставил станицы, войско загубил. Надо было казнить. Меркульев в атаманы вышел, помиловал Силантия.
— В куль да в воду! — хрипел Собакин.
— Кто жертвует для казни куль? — нарочито зевнул Меркульев, будто все это было ему безразлично.
— Пройдоху не жалко, жалко куль! — чистосердечно и простодушно признался Емельян Рябой, поскребывая свою вечно грязную, лохматую голову.
— Кто жертвует куль? — вперился Меркульев в Силантия Собакина. Все молчали, сопели. Жалко отдавать куль. За куль барана можно выменять. И холстина, и мешковина конопляная на Яике ценятся. В куль сподручнее царскому дьяку, низложенному атаману, дворянскому отродью.
— Инородца в куле утопить — непростительное мотовство! — пискляво сказал Лисентий Горшков. — Вервью на шею камень примотать... и бросить с лодки в реку. У меня есть старая и сгнившая вервь, жертвую!
— Благодарю за щедрость! — скартавил Соломон.
Поп-расстрига Овсей давно проснулся, но лежал у пушки, посматривал через прищур на происходящее, прислушивался. Вскочил он резко, неожиданно:
— Сказано, казаки, в Откровении: пятый Ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба на землю. И дан был ей ключ от кладезя бездны. Она отворила кладезь бездны... и помрачилось солнце, и воздух от дыма из кладезя. И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы! И вообще, не можно реку Яик говном поганить. Я осетрину вашу после этого жрать не стану. И где вы, казаки, выкопали этого тощего урода? И какая угроза от него исходит?
— Развяжи ему руки, сними с дыбы, и он всех передушит! — съязвил дед Охрим.
— Не в том соль! — посадил толмача Меркульев.
Микита Бугай от волнения сломал о колено дубовую оглоблю, что валялась под деревом пыток, опять про бога-бухгая и мать упомянул.
— У дурака руки чешутся! — хихикнул Матвей Москвин, стряхивая пушинку со своего зеленого шитого серебряной нитью кафтана.
— Раздор не к добру! — высказался и Федька Монах, поглядывая с ненавистью своим единственным глазом на летающую над дуваном знахаркину ворону.
— Смерть врагу! — бросила птица, сев над головой пленника.
— А ворона-то Кума умней Охрима, — подбоченился Богудай Телегин.
— У нас нет причин для казни гостя... — вмешался кузнец Кузьма.
— Можно и помиловать греку, — согласился Герасим Добряк, чем всех всполошил. Казаки смотрели на него с изумлением, ждали, что он скажет еще.
— Снег выпадет на Успеньев день пресвятой богородицы! У Герасима Добряка ангельские крылышки из-под лопаток вылазяют! — визгнула Маруська Хвостова из толпы баб.
Балда защелкал нагайкой, отгоняя от дувана осмелевших казачек, а Маруське Хвостовой врезал по пышной заднице так, что юбка лопнула, пятно заалелось. Герасим Добряк поклонился казацкому кругу:
— Не будем зверьми, помилуем купца! Для чего с него кожу снимать? Для чего жечь шкилет на костре? У меня слезы текут от сочувствия и жалости к нему. Со просветления я предлагаю не казнить его, а выколоть глаза, отрезать язык и отпустить в степу! За энту доброту бог поместит нас в рай.
Поп-расстрига Овсей мотнул крестом на цепи, поправил пояс, за которым торчал громадный пистоль, сдвинул на бок длинную самодельную саблю, поморщился недовольно и заамвонил:
— Сказано в писании священном: я стал для них посмешищем, увидев меня, кивают головами... Взыщется кровь пророков... Посмотрите, гляньте на себя, казаки! Душегубцы вы и кровопивцы! Сплошь страхолюдные хари! У табя, Микита Бугай, рыло не влезет в бочку из-под соленых грибов. А ты сидишь и ломаешь прутики, дабы спалить на костре человека. А на кого похож ты, Емелька Рябой? Ежли бы богоматерь увидела тебя случайно, у нее бы от ужаса высохло молоко в титьках. И она бы не вскормила непорочно зачатого младенца Исуса! А это что за палач в красной рубахе? Помесь льва-зверя и диавола! Ты за одиночный удар, Илья Коровин, вздеваешь на пику, как на вертело, по семь ордынцев! Но для чего тебе нужна смерть этого занюханного торгаша? Нацельте очи, христиане, на вот этого казака в бараньей папахе: Герасим Добряк — самый божий человек на Яике. Но поставьте его на огород — и репа от огорчения расти перестанет! Птицы шарахаться будут, стервятники на лету от разрыва сердца умирать станут! Когда ты, Добряк, попадешь в ад, черти разбегутся с перепугу! Некому будет кипятить котлы со смолой. Я уж не говорю о вас, Силантий Собакин и Богудай-убийца Телегин. Сгинь, вор Балда! Загрустил ты на Яике при великой смуте, в Московию удрал, младенцев болярских на кострах жарил. За какого-то прадеда мстил. Весь в крови ты, Балда! А вы, Меркульев и Хорунжий, ограбили и пожгли семь стран. По ваши животы плачет кол в Стамбуле, виселица в Варшаве, дыба и топор — в Московии. Для Федьки Монаха и Устина Усатого святое место было от рождения — на галере в цепях турецких. Ан в судьи лезут, стервецы! Даже отрок Ермошка у нас с булатом на коне Чалом рыскает. Все вы, братья мои, изуверы, наполнены злом и жестокостью. Я бы проклял вас, но сам такой! Защищаю Русь крестом и мечом! Московия погубит святую Русь. Великая Русь с казацкого Яика возродится. Потому я с вами царя отвергаю, боляр ненавижу, врагов и ордынцев уничтожаю! Кайтесь... или дайте мне выпить за здоровье бабки Гугенихи, дабы я вам отпустил грехи. А грека этого отпустите, помилуйте! Явление мне было такое. Богородица с неба приходила...
— Корову не подоила богородица? Подштанники тебе не выстирала? — осклабился Герасим Добряк.
Хорунжий взметнул жбан с квасом, плеснул в лицо Овсея, освежил говорильника.
— Перечисли, святой отец, семь стран, которые мы с Меркульевым ограбили и пожгли.
— И назову! — стряхивал капли кваса с рыжеватой своей бороды отрезвевший Овсей.
— Называй! За каждую недоимку — семь ударов нагайкой!
— Башкирия! Хайсацкая орда! Персия! Турецкое султанство! Ногайская степь! Шляхетство посполитное! И Московия! — ликующе загибал пальцы Овсей.
— И вправду семь! — согласился обескураженно Хорунжий.
Меркульев хмурился. Болтовня расстриги Овсея его не трогала. Но Хорунжий плеснул квасом в поповское рыло и обрызгал невзначай белую с вышивкой петухами рубаху атамана. Желтые пятна расплывались по всему брюху. А рубаху отбеливала и вышивала цельной год дочка Олеська.