— маленько слабел: говорил мало, дельно. Мгновенно соображал, решал сразу много — только б закипело дело, только б неслись, окружали, валили валом — только бы одолеть или спастись. Видно, то и были желанные мгновения, каких искала его беспокойная натура. Но и еще не все. К сорока годам жизнь научила атамана и хитрости, и свирепому воинскому искусству, и думать он умел, и в людях вроде разбирался… Но — весь он, крутой, гордый, даже самонадеянный, несговорчивый, порой жестокий, — в таком-то, жила в нем мягкая, добрая душа, которая могла жалеть и страдать. Это непостижимо, но вся жизнь его, и раньше, и после — поступки и дела его — тому свидетельство. Как только где натыкалась эта добрая душа на подлость и злость людскую, так Степана точно срывало с места. Прямо и просто решалось тогда: обидел — получи сам. Тогда-то он и свирепел, бывал жесток. Но эту-то добрую, справедливую душу чуяли в нем люди, и тянулись к нему, и надеялись, потому что с обидой человеку надо куда-нибудь идти, кому-то сказать, чтобы знали. И хоть порой томило Степана это повальное к нему влечение, он не мог отпихивать людей — тут бы и случилась самая его жестокая жестокость, на какую он не помышлял. Он бы и не нашел ее в себе, такую-то, но он и не искал. Он только мучился и злился, везде хотел успеть заступиться, но то опаздывал, то не умел, то сильней его находились… И сердце его постоянно сжималось жалостью и злостью. Жалость свою он прятал и от этого только больше сердился. Он берег и любил друзей, но видел, кто чего стоит. Он шумно братался, но сам все почти про всех понимал, особо не сожалел и не горевал, но уставал от своей трезвости и ясности. Порой он спохватывался подумать про свою жизнь — куда его тащит, зачем? — и бросал: не то что не по силам, а… Тогда уж сиди на берегу, без конца думай и думай — тоже вытерпеть надо. Это-то как раз и не по силам — долго сидеть. Посидит-посидит, подумает — надо что-нибудь делать. Есть такие люди: не могут усидеть. Есть мужики: присядет на лавку, а уж чего-то ему не хватает, заоглядывался… Выйдет во двор — хоть кол надо пошатать, полешко расколоть. Такие неуемные.
…Купалась дочь астаринского Мамед-хана с нянькой. Персиянки уединились и все на свете забыли — радовались теплу и воде. И было это у них смешно и беззащитно, как у детей.
Казаки подошли совсем близко… Степан выпрямился и гаркнул. Шахиня села от страха, даже не прикрыла стыд свой; нянька вскрикнула и обхватила сзади девушку.
Степан смеялся беззвучно; Фрол, улыбаясь, пожирал наголодавшимися глазами прекрасное молодое тело шахини.
— Сладкая девка, в святителя мать, — промолвил он в нежностью. — Сердце обжигает, змея.
— Ну, одевай ее!.. — сказал Степан няньке. — Или вон — в воду. Чего расшиперилась, как наседка!
Старуха не понимала; обе со страхом глядели на мужчин.
— В воду! — повторил Степан. Показал рукой.
Молодая и старая плюхнулись в воду по горло.
— Зря согнал, — пожалел Фрол. — Хоть поглядеть…
— Глазами сыт не будешь.
— Нехристи, а туда же — совестно.
— У их бабы к стыду больше наших приучены. Грех.
— Такая наведет на грех… Ослепну, не гляди!
Женщины глядели на них, ждали, когда они уйдут.
— Что? — непонятно, с ухмылкой спросил Фрол. — Попалась бы ты мне одному где-нибудь, я бы тебя приголубил… Охота, поди, к тятьке-то? А?
Старуха нянька что-то сказала на своем языке, сердито.
— Во-во, — «согласился» Фрол, — тятька-то ее — бяка: бросил доченьку и — драла…
— Будет тебе, — сказал Степан. — Купайтесь! Пошли.
Два дозорных казака на бугре, в камнях, тоже забыли про все на свете — резались в карты. На кону между ними лежали золотые кольца, ожерелья, перстни… Даже шаль какая-то дивная лежала.
Игроки — старый, седой и совсем еще молодой, почти малолеток, — увлекшись игрой, не услышали, как подошел Степан с Минаевым.
— Сукины дети! — закричал над ними Степан. — В дозоре-то?
— Да кто ж это так делает, а?!. — подал голос и Фрол.
Молодой казачок вскочил и отбежал в сторону… Старик, понурив голову, остался сидеть. Весь он был черный от солнца, только борода пегая да голова седая. Он пригладил черной сухой рукой волосы на голове.
— Чей? — спросил Степан молодого.
— Федоров.
— Зовут?
— Макся.
— Знаешь, что за это бывает? В дозоре карюжничать…
— Знаю.
— А пошто побежал? От меня, что ли, убежать хочешь?
— Прости, батька.
— Иди суда!
Казачок медлил.
— Ну, я за тобой гоняться не буду, на кой ты мне нужен. Снимай штаны, старый, тебе придется ввалить, раз молодой убежал. Раз ему не совестно…
— Эхе-хе, — вздохнул старый и стал снимать штаны. — Смолоду бит не был, дак хоть на старости плеть узнаю. Не шибко старайся, Степан Тимофеич, а то у тебя рука-то…
Степан краем глаза наблюдал за молодым.
Тот подумал-подумал и вернулся, распоясываясь на ходу.
— Напаскудил и в бег? — сказал Степан. — Плохо, казак. От своих не бегают. Чтоб ты это крепко запомнил, — вложь ему, Микифор, полста горячих. А с тобой как-нибудь сквитаемся.
— Ложись, Максимка, всыплю тебе, поганец, чтоб старых людей не дурачил, — обрадовался Микифор.
— Обыграл? — полюбопытствовал Степан.
— Всего обчистил, стервец!
— Молодец! Не хлопай ушами тоже.
— Да он мухлюет, наверно! — воскликнул старый казак, как-то — и возмущаясь, и жалуясь — сразу.
— Кто, я мухлюю?! — возмутился и Макся. — Чего зря-то, дядя Микифор… Карта везучая шла. Я сам вчера Миньке Хохлачу чепь золотую продул — карта плохая шла.
— Ложись, ложись, — поторопил его старый.
Макся спустил штаны.
— А хоть и мухлюет — глядеть надо, на то глаза, — вмешался Фрол за-ради справедливости.
— За ими углядишь! Они вьются, как черти на огню… Зарок давал — не играть, нет, раззудил, бесенок…
Макся лег лицом вниз, закусил зубами мякоть ладони.
Степан с Фролом направились к другим дозорам.
— Сам щитай — сколько: я только до двух десятков умею, — сказал Микифор.
— Я скажу «хватит», а ты не поверишь, скажешь, обманываю… — Макся отпустил ладонь — хотел было поговорить, даже и голову приподнял — тут его обожгла боль, он ойкнул, впился зубами в ладонь, не выпуская ее, крикнул: — Сам-то не злись, сатана!
— Я по спине увижу, когда хватит, — сказал старый. — А это тебе за «сатану» — от меня. — Старик еще раз больно стегнул парня. Потом еще раз, и еще раз, и еще — с сердцем, вволю… Скоро натешился — раз семь огрел — и велел: —