виднелась деревенька с колокольней. У дверей белёных домиков с черепичными крышами мирно сидели благостные старушки с шиньонами.
На самом высоком здании было написано: «Свобода – Равенство – Братство». И тогда скитальцы, шедшие пешком, бросали наземь свои котомки, а те, кто был в повозках, – натягивали вожжи. В их глазах больше не было страха, ведь они понимали, что наконец пришли. Они были во Франции.
Я всегда считал, что в любви французов к своей стране нет ничего особенного, настолько она естественна и понятна. Но я точно знаю, что никто не любил Францию больше, чем папа, родившийся за восемь тысяч километров отсюда.
Подобно детям школьных учителей в то время, когда светское образование во Франции впервые стало обязательным и доступным для всех, мне приходилось слушать бесконечные наставления, где папа вперемешку толковал о нравственности, гражданском самосознании и любви к родине.
Он никогда не мог пройти мимо мэрии XIX округа без того, чтобы не сжать слегка мою руку и, указывая подбородком на буквы на фронтоне, спросить:
– Знаешь, что значат эти слова?
Я рано научился читать, и в пять лет я уже мог прочесть эти три слова.
– Да, Жозеф, именно так. И покуда эти слова остаются там, нас в этой стране никто не тронет.
И так действительно было – до какого-то момента. Однажды во время ужина, когда немцы уже заняли Францию, мама спросила:
– Ты не думаешь, что теперь, когда они тут, у нас будут проблемы?
Мы были наслышаны о том, какие порядки Гитлер завёл в Германии, Австрии, Чехословакии и Польше, где расовая политика быстро набирала обороты. Мама была русской и сама когда-то осталась на свободе лишь благодаря поддельным документам. Пройдя через такое, она не могла разделять прекраснодушного оптимизма папы.
Я мыл, а Морис вытирал тарелки. Альбер и Анри прибирались в салоне, через перегородку мы слышали, как они смеются.
Эффектным движением руки, словно актёр из труппы «Комеди-Франсез», папа дал понять, что бояться нечего.
– Здесь, во Франции, такого не случится. Никогда.
Но с некоторых пор всё труднее было верить в это. Первые сомнения возникли, когда ввели удостоверения личности, а особенно сильным ударом стало жёлтое объявление, приклеенное к нашей витрине какими-то типами в тренчах. Я запомнил того, что был повыше, с усами и беретом на голове. Не говоря ни слова, они наклеили объявление и тут же смылись, словно преступники.
– Спокойной ночи, дети.
Дверь закрылась, в комнате стало темно. Нам тепло в наших постелях, голоса глухо доносятся до нас, а потом стихают. Это самая обычная ночь, ночь 1941 года.
– Твоя очередь, Жо.
Подхожу со своей курткой в руках. Восемь утра, на улице ещё совершенно темно. Мама сидит за столом с чёрной ниткой и наперстком на пальце. Её руки дрожат, она улыбается одними губами. Поворачиваю голову. Морис сидит неподвижно. Он приглаживает ладонью жёлтую звезду, пришитую крупными стежками к левому лацкану:
Он смотрит на меня.
– Не волнуйся, и тебе медаль дадут.
Естественно, и мне дадут, и всему кварталу дадут. Этим утром, когда люди выйдут на улицу, они увидят, что посреди зимы вдруг началась весна и всё зацвело: каждый будет со своим громадным первоцветом в петлице.
С этой штукой на груди нам мало что остаётся делать вне дома: в кино больше нельзя, в поезда нельзя, а может, скоро нельзя будет играть в шарики и ходить в школу? Это был бы не такой уж и плохой расовый закон.
Мама натягивает нитку, откусывает её у самой материи, и вот, у меня теперь есть своё клеймо. Пальцами мама слегка разравнивает звезду, как делают портнихи в больших модных домах, когда заканчивают какой-нибудь сложный шов.
Когда я натягиваю куртку, входит папа. Он свежевыбрит, от него пахнет мылом и спиртом. Он смотрит на звёзды, потом на маму.
– Так-так, – говорит он, – так-так…
Беру портфель и целую маму. Папа меня останавливает.
– Ты ведь знаешь, что теперь нужно сделать?
– Нет.
– Стать лучшим в школе. Понимаешь, почему?
– Да, – говорит Морис, – назло Гитлеру.
Папа смеётся.
– Можно и так сказать.
На улице холодно, наши ботинки с деревянными подошвами стучат по мостовой. Не знаю, почему мне захотелось обернуться и посмотреть на наши окна – они были прямо над парикмахерской. Мама с папой глядели нам вслед. Они здорово сдали за последние несколько месяцев.
Морис идёт впереди, глубоко дыша, чтобы видеть, как изо рта валит пар. Я слышу, как звенят шарики у него в карманах.
– Думаешь, нам их долго носить?
Он останавливается, чтобы заглянуть мне в лицо.
– Понятия не имею. А тебе что, не всё равно?
Я пожимаю плечами.
– Ну вот ещё. Эта штука ничего не весит и носиться не мешает, так что…
Морис ухмыляется.
– Так что, раз тебе всё равно, чего ж ты её под шарфом прячешь?
Этот тип всегда всё видит.
– Ничего я не прячу. Это ветер мне шарф сбил.
Морис посмеивается.
– Да-да, друг, так и есть.
До школы осталось меньше двухсот метров, я вижу решётку и двор с каштанами, чёрными в это время года. Впрочем, каштаны во дворе школы на улице Фердинан-Флокон всегда казались мне чёрными. Может быть, скованные железными решётками и бетонным покрытием, они уже давным-давно умерли? Деревья не должны так жить.
– Эй… Жоффо!
Это кричит Зерати. Мы дружим с подготовительного класса, сколько штанов мы с ним на пару просидели на этих треклятых школьных скамейках.
Он бежит, чтобы нагнать меня, и в прорези его шерстяного шлема виден только красный нос. На руках у Зерати варежки, а сам он укутан в накидку, которую я вижу на нём каждую зиму.
– Привет.
– Привет.
Он смотрит на меня, задерживает взгляд на моей груди и округляет глаза. Я сглатываю. Когда тебе мало лет, молчание кажется очень долгим.
– Вот же чёрт, – бормочет он, – везёт же некоторым, потрясно выглядит.
Морис прыскает со смеху, и я тоже, меня охватывает чувство невероятного облегчения. Втроём мы входим во двор школы.
Зерати всё не может прийти в себя.
– Подумать только, это как орден носить. Везёт же вам.
Мне хочется сказать ему, что я ничем не заслужил этот орден, но его реакция меня успокаивает, в глубине души я с ним согласен – звезда похожа на большую медаль, она не блестит, но её хорошо видно.
В крытой галерее внутреннего двора ребята стоят группками или носятся, лавируя между столбами, поддерживающими крышу.
– Пацаны, вы Жоффо видели?
У Зерати не было