— По княжьему велению. Дарим тебе.
— А зачем он мне?
— Княжий подарок, — степенно напомнил Коснятин.
— Бери, глупая девка! — прикрикнул Пенек.
— Князь наш щедрый, — сказал посадник.
— А пускай бы князь и освежевал, — засмеялась Забава.
— Сделают это за нас, — сказал солидно Коснятин.
— А я хочу, чтобы князь, — упорно повторила девушка.
— Ежели так, я и сам могу. — Посадник знал крутой нрав Ярослава, боялся вспышки, которая могла вот-вот разразиться.
— Нет, пускай уж сам князь. Или, может, не умеешь, княже? Отец, помоги нашему…
— Не нужна помощь, — сказал просто Ярослав.
— Княже, — укоризненно промолвил посадник, — как же так?
— Моя забота!
Варяги соскочили с коней, чтобы внести оленя в хижину, однако Ярослав остановил их движением руки, сам взвалил себе оленя на плечи, легко понес его к двери.
— Открывай! — крикнул он Забаве.
Ярослав чувствовал себя молодым и сильным, как олень в непроходимых пущах. Звонкая сила струилась у него в каждой жилочке. Не было никого на свете. Только он и эта девушка — словно Божий дар и бессмертный грех!
— Несите еловые ветки! — крикнул он варягам и посадниковым ловчим, а Забаве велел: — Разведи большой огонь! Костер! Побольше огня!
Он смело разрезал шкуру убитого зверя, умелыми движениями принялся свежевать тушу. Пахло хвоей от подстилки, сделанной варягами, а ему казалось, что это запахи Забавы. Варяги принялись разводить костер посредине хижины, шипела вода на мокрых дровах, густо стлался едкий дым, а перед взором Ярослава из этого дыма вставал образ девушки, до поры до времени находящейся где-то в противоположном углу. Дрова разгорелись, Коснятин велел принести бочоночек, полный крепкого меду, достал из-за голенища окованный серебром рог, первому поднес князю, но тот плечом указал на Забаву, девушка отказываться не стала, осушила рог, обтерла губы, сказала:
— Вкусно.
Дрова трещали, пламя взвивалось до самого потолка, в хижине стало светло, выпили, чтобы согреться, и князь, и Коснятин, и варяги, и ловчие, перепало и Пеньку. Ярослав быстро разделывался с оленем, Забава, отойдя еще дальше, расчесывала простым деревянным гребешком волосы, они пахли, наверное, дождем, лесом, чистотой и еще чем-то. чем только могут пахнуть волосы такой небывалой девушки. Князь добрался уже до оленьих внутренностей, его руки натыкались на комки загустевшей крови, прикасались пальцами к теплому, скользкому, страшному в прикосновении, потом небрежно выкладывал внутренности в подставленную Пеньком большую глиняную миску, вырезал из туши самые сочные куски и передавал их Забаве, причесанной, умытой, свежей, в сухой полотняной сорочке, умело подоткнутой так, что не мешала она двигаться и одновременно открывала всю привлекательность девичьей фигуры. Коснятин наливал меду еще и еще, Забава с помощью Торда принялась жарить оленину на огне. Ярослав заканчивал свою тяжелую и хлопотную работу, теперь у него была возможность чаще посматривать на девушку, видел ее крепкую, словно точенную из тяжелого драгоценного дерева фигуру, ее обнаженную до локтя руку, упруго мягкую и одновременно сильную, сердце у него сжималось при виде пламенных отблесков на лице Забавы; с каждой минутой он становился моложе и моложе, вконец одуревшим, ошалевшим, а тут еще Коснятин — то ли захмелел, то ли прикидываясь захмелевшим, — развалился на зеленых еловых лапах возле огня, подставил к пламени свои дорогие сапожищи, так что из них заклубился пар, и затянул сочным басом:
Ой, лада, покажись,
В красно платье не рядись…
Пенек, ощерив желтые зубы, задиристо подхватил неожиданным для его малого тела звонким голосом:
Чтобы нам была сполна
Прелесть девичья видна!
А потом они уже вдвоем, посадник и простой княжий холоп, с выкриками и похлопыванием дотянули свою припевку до конца:
Ох, не та нам милей,
У какой подол длинней,
А та дорога,
Что обличьем не строга![14]
Пели про князя — знал это и он, и все, кто был в хижине. Да и Ярослав не делал тайны из своего увлечения. Пока его спутники горланили свою припевку, он с окровавленными руками, усталый и вспотевший от непривычной работы, подошел к Забаве, наклонился к ее уху, спросил:
— Поедешь со мной сегодня?
— Куда? — Она не повернулась к нему, продолжая пристально всматриваться в огонь, шевелила рожны, на которых жарилась оленина, в ее голосе не было ни удивления, ни испуга, ни даже любопытства.
— Со мной, — повторил он, еще и сам толком не ведая, куда и как он повезет девушку.
— А эти? — Глазами она указала на куски мяса, шипевшие на огне, но князь понял, что речь идет о посаднике и всех находящихся в хижине.
— Не обращай внимания, — сказал он небрежно.
— А я обращаю, — ответила она. — Отойди. Мясо подгорит.
— Так как? — Он не отходил.
— Сказала же. В другой раз.
— Я не могу. — Коснятин и Пенек умолкли, и князь мысленно умолял их, чтобы они затянули еще какую-нибудь глупость, лишь бы только заполнилась звуками страшная тишина, воцарившаяся в хижине после прекращения их пения. Тут не то что слово — каждый вздох был слышен.
И Коснятин, словно угадав желание князя, затянул новую песню:
Чтоб задержать тебя, мой ладо,
Сплету я из рубахи путо,
Из злата пояса — ограду…
— А не можешь, так что же ты за князь, — выставила она в его сторону плечо так, будто стремилась оградиться от Ярослава.
— Один не могу. Тяжело мне одному. Князю всегда тяжело. Во всем.
— Вот уж хлопоты — князем быть! — Она засмеялась.
Ярослав совсем близко увидел ее нагретую огнем щеку, непреоборимое желание нежности залило его душу, из мрачнейших закоулков сердца исчезло все злое и недоброе, он наклонился к этой щеке и несмело, будто мальчишка, прошептал:
— Только прикоснуться к твоей щеке.
На них смотрели все, кто был в хижине. Коснятин перестал петь, но князь этого не заметил. Он ничего теперь не слышал, кроме рева собственной крови в ушах. Пенек равнодушно щурился на дочь и князя, варяг Торд аж приподнялся и приоткрыл рот от неутолимого любопытства, даже молчаливый Ульв зашевелился на своем ложе и, быть может, впервые в жизни пожалел, что Боги лишили его великих предков песенного дара, потому что лучшего повода для слагания величальной песни красоте и силе невозможно себе и придумать!
Но все равно князь еще сдерживал себя, он не кинулся на Забаву, не смял ее в каменно-крепких своих объятиях, он даже не отважился поцеловать девушку, а лишь провел усами по нежной щеке, весь встрепенувшись от этого прикосновения, и отступил в потемки, вытирая окровавленные руки о золотое шитье своей одежды.
Забава выхватила из огня запеченное докрасна мясо, начала раскладывать его на деревянных мисках перед посадником и варягами, которые сверкали глазами то ли на еду, то ли на девушку. А Ярослав не выходил из темного угла, стоял там, охваченный удивительным равнодушием, ему не хотелось ни к огню, ни к еде и питью, ни даже к девушке, — щемящая опустошенность охватила его сердце, отвратительное чувство ненужности, ничтожности навалилось на него знакомое еще с тех давних лет детства, когда лежал он одиноким калекой в душных княжьих покоях.
Было тогда так. Просыпался он иногда утром, а просыпаться не хотелось, и не потому, что не выспался, а просто — не хотелось жить дальше. Зачем такая жизнь? От рождения был князем, но был ли им? И вообще, можно ли быть князем от рождения и зачем? Кроме того, что же ты за князь, ежели без ног?
Приходил Будий, сразу улавливал подавленность своего молодого воспитанника, тормошил Ярослава, подбадривал его, покрикивал:
— Эй, княже, шевелись веселее, потому что скоро уже будем плясать! Уже наши ноги вон какие крепкие! Еще немножко терпения — и готово!
А малыш лежал и думал: ну и что? Даже если и встанет он на ноги? Будет ездить верхом на коне? Станет ли он от этого счастливее? Докажет ли кому-нибудь, что он от рождения в самом деле князь и в самом деле имеет право карать и миловать, властвовать, держать в руках людские судьбы и людские души? Разве может родиться человек с такими правами? Кто может ему дать такое право? И почему? И зачем? Ведь люди все одинаковы, только есть веселые, счастливые, здоровые, а есть несчастные, немощные, как вот он. Какой же из него князь и какой властелин?
— Пошел прочь! — кричал он на Будия, отворачиваясь к стене, зарываясь в мягкие беличьи одеяла. — Убирайся, а то велю срубить твою глупую голову!
Такие пристуны повторялись и в дальнейшем, были тяжелее и легче, но всегда одинаково болезненные, непостижимые Так было и на этот раз.