— Ниночка! Ниночка…
И еще крепче, до боли стиснула его Анфиса горячими руками, зацеловала его глаза, лоб, губы: «Сокол, свет мой!»
И провалилось куда-то все… Хлопьями снег летел, стонала вьюга.
— Анфиса, Анфиса…
Но Анфиса сидела у костра, вся в красном, и тихонько напевала песенку. Потом сказала ему тихо, грустно:
— Ниночку никогда не вспоминай. Ниночку забудь! Слышишь, Прохор? Неужели думаешь, что отдам тебя? Никому не отдам. Запомни!
— Отец убьет меня, убьет. Как могу быть твоим мужем? Подумай ты.
— Ты сам убьешь себя… И меня убьешь… Ой! Ой!
— Это ты, Анфиса, говоришь? — сонным голосом кто-то спросил сквозь вьюгу.
— Да, это говорит Анфиса, судьба твоя…
— Нет, нет, я знаю, кто говорит со мной!.. Это ты, Синильга?.. Закрой дверь… Меня засыплет снегом. Я боюсь. Умираю я… Ибрагим… Ибрагим!..
Прохор открыл дремотные глаза и вскрикнул: нет Синильги, это Анфиса стояла перед ним нагая. Огонь сразу ослеп от прекрасной наготы ее и померкнул, как пред солнцем. Лучезарная Анфиса сверкала неизъяснимой красотой своей, простирая к Прохору трепетные руки:
— Только ты первый!.. Только для тебя цвету розовым кустом, мил-дружок. Единственный!
Прохор, как в громе, как в молнии, весь оцепенел и с сладостным криком бросился целовать ее обольстительные ноги:
— Анфиса! Анфиса!.. Судьба моя…
Мох пушист и мягок, хвои пахучи, и филин где-то близко ухал до утра…
— Эге ж! Дрыхнешь ловко, — сказал черкес, дымя трубкой. — Гусь бил, нет? Кого убил? Он сидел в его ногах.
Прохор дико, порывисто ошарил глазами все углы избушки.
— А где ружье? Винчехор?
— Я не брал его… Кажется, не брал…
— Эге ж. Цх!
— Давно ли ты здесь? — спросил Прохор, виляя голосом.
Ибрагим молчал. Прохор хотел спросить про Анфису, — не застал ли он ее здесь? Но было стыдно: вдруг — сон, вдруг Анфисы не было здесь вовсе… Да и вообще стыдно как-то и тоскливо на душе, словно он в запальчивости убил человека. Черт возьми, должно быть — сон… Однако бутылка была пуста. Ибрагим все еще молчит, но что-то знает; прищелкивает языком, подмаргивает. Лукавый этот Ибрагим. Черт возьми! Почему он молчит?
— Давай лодка смолить, — сказал черкес.
— Нет.
И они пошли домой. Пели птицы, зеленела трава. Горело солнце.
— Фу, жара! Вот так весна нынче! — сказал Прохор.
Ему не хватало воздуха, кружилась голова, было душно.
Шли звериной тропой. Он чуть приотстал от Ибрагима, вынул голубую Анфисину подвязку с простенькими застежками и, крадучись, поцеловал.
— Худо, Прошка, — сказал черкес, поровнявшись с ним. — Твой ружье Илья отцу принес. «Где брал?» — «У Анфис».
Прохор, как врытый, враз остановился.
— Когда отец приехал?
— Ночь. Ты, Прошка, с отцом потише. Не шуми. Чистый зверь. Убьет.
Однако все как-то замялось. И, удивительное дело, — отец ни слова. Мать, видимо, ничего не знала. Только Илья ходил с обмотанной головой, как муфтий в чалме, и грозил в пространство:
— Я кой-кого на свежую водичку выведу. Я знаю, по чьей милости аргументы-то под глаза мне наставили. Ответ шарады — Прохор…
Да еще поверенная по делам Анфисы, старушонка Клюка, шепнула в лавке Прохору:
— У него свой ключ, слышь, у Илюхи-то, от Анфисиных дверей. Вот ружье-то и выкрал да к отцу. Что, батька-то бил тебя?
Прохор послал с ней записку:
«Что за сладость, эта наливка твоя. День и ночь только о тебе думаю. И злюсь. Как вспомню про отца, и про тебя, и про себя также, — свет не мил. Проклятие, а не жизнь! Слушай, была ли ты в избушке? Кто был в избушке? Я потом расскажу тебе. Отец следит. Где бы нам встретиться? Голова в огне. Прощай, моя Анфиса».
В воскресенье, после обедни, Анфиса нагнала купчиху Громову; обе из церкви шли.
— С праздником вас, Марья Кирилловна, — сказала она и застенчиво так заулыбалась.
— Простите вы меня, Марья Кирилловна, дуру, за худой мой бабий язык.
Марья Кирилловна смотрела на нее по-сердитому, ускоряла шаг.
— Клянусь я, богом клянусь, святым евангелием, — не виновата я перед вами!
— А дом за что ж он выстроил тебе?
— А спросите его. Да, чур, пусть не врет. Поглянулась, пожалел, может быть. Конечно, я покрутить люблю, впустую этак, уж сердце у меня такое, уж такая родилась. Другой пьяницей родится али злодеем. Я — вот крученой такой. А Петру Данилычу я не была никем.
— Не тебе бы говорить, не мне бы слушать…
— Пусть ангел хранитель проклянет меня… Господи! — Анфиса заплакала или, может быть, сделала вид такой. У Марьи Кирилловны тоже задрожали губы.
— Ну, ладно. Только сына моего не обижайте, Анфиса Петровна, голубушка. Ради богородицы. У него невеста есть…
— Невеста не жена еще, — сказала Анфиса резонно. — Невесту человек выбирает, жену бог дает.
— Заходите как-нибудь.
— Я теперь вижу, сколь виновата перед вами. С Петром Данилычем буду, как крапива. Отскочит.
Марья Кирилловна упала в своей спальне перед образом и долго обрадованно молилась, а когда вошел Прохор, крепко обняла его:
— А ведь Анфиса-то хорошая.
И улыбнулся, и задумался вдруг Прохор. Ласково и нежно целуя мать в пробор темных с ранней проседью волос, сказал;
— Да, да. Очень хорошая она, мамашенька. Зря плетут на нее.
— Только, говорят, водку хлещет, как мужик.
— Наливочку, мамашенька, наливочку.
— Надо ее за Илюху выдать… Чего он башку-то обмотал?..
— Что?! За этого дурака-то?.. Да такая красота, как Анфиса Петровна, за князя выйдет, если в столице где…
— Ангельская красота, верно, — сказала мать. — Глаз не оторвешь, — и спохватилась. — Эх, Прошенька! Не годится она женой быть никому. Красива крушина-ягода, а поди-ка, съешь — подохнешь.
Пошел Прохор, и закрестила ему спину большим крестом Марья Кирилловна:
— Упаси его, господи, от женских прелестей лукавых… Апостол Прохоре, батюшка!
…Илюха палил в огороде из револьвера в лопату, полкоробки патронов расстрелял, злился очень:
«Так дак так, а не так дак… Я ж ей, дурище, большую честь делаю своей рукой и сердцем… А вот посмотрим. Каторга так каторга. Мне все едино без нее не жить. Застрелю ее! А может быть, случайно и себя».
Прохор незаметно подошел к нему:
— Ты что?
— Да вот в лопату исражняюсь, Прохор Петрович… А попасть не могу. Курсив мой…
— Ну-ка, — Прохор отступил подальше и одну за другой три пули всадил в цель. Бросил на землю револьвер, пошел, сказав:
— Дак это Анфиса Петровна тебе альбом-то подарила?
— Хы-хы-хы!.. Вроде этого-с.
— А не сам себе?
— Хых-хы-хы!.. Вот страдаю за нее всещадно, — показал он на чалму, — парни били. Не по вашей ли рекомендации, пардон?
Прохор все возле ее дома кружился. Раза три к своей лавке подходил, якобы попробовать, хорошо ли замки висят. И никак не мог увидеть Анфисы. Где она? Неужели ее не тянет к нему, что она делает, что думает, с кем она? Покажись, покажись, Анфиса, хоть на короткую минутку.,. А тот дьявол, Илюха, по пятам, как тень. Вон из-за плетня выглядывает белая его чалма. Эх, в иное время хватил бы его Прохор камнем в лоб.
Дома, после обеда, когда запивали молоком пирог с изюмом, отец сказал:
— Пускай-ка Ибрагим сходит гостей покличет. В картишки, что ли. Скука чего-то, да и праздник…
Отец все эти дни очень ласков, только по две рюмочки за обедом пил и на сына посматривал любящими глазами. Прохор не знал, как и понять. Ему и стыдно пред отцом и чего-то страшно очень. Конечно, отец знает все. Да, страшно.
— Я бы, Петенька, Анфису Петровну позвала, — робко сказала хозяйка. — Можно?
— Позови, Маша, позови… — отозвался тот. — Только пожелает ли после оплеухи-то? В ней форсу больше, чем в барбоске блох. Хе-хе…
Марья Кирилловна неустанно читала молитвы в мыслях, улыбалась самой себе и всему миру, думала: «Не сглазить бы. Этакая перемена! Не поймешь». Но сердце ее постукивало вопросительно.
Прохор долго ходил по огороду, грыз ногти, ерошил волосы и без конца курил. «Что с ним? Что с Прохором Петровичем?» Он и сам не знал. «Эх, взять бы котомку и прочь, дальше отсюда, куда глаза глядят, без дум, с одним лишь чистым сердцем. Где ты, чистое сердце?»
Все плывет и колеблется, сменяется одно другим. Когда плачет Нина — Анфиса в улыбке, но вот засмеялась Нина — Анфису закрыла тьма. И налетает на Прохора из тьмы стон ее укорчивый, мстящий. Как больно это и мучительно… «Анфиса, Анфиса»…
Молодым жеребчиком гикал скворец на березе и свистал, и тренькал, и показывал горлом, как скрипит у колодца в соседнем огороде блок.
Прохор третий раз перечитал письмо Нины, подумал, вздохнул. Потом достал из бумажника ее фотографическую карточку, сложил вместе с письмом, изорвал на мелкие куски и втоптал каблуками у бани в грязь. Да, в грязь.
Запомни, Прохор Петрович, и это!
Надрывались от любви лягушки — ква-ква-ква — где-то там, в болоте, у реки. Еще скворец пел, должно про любовь, и другие скворцы откликались ему той же любовной песнью. Хороша эта песнь, эта осанна вечной жизни! Хороша ли? Прохор не думал о ней, Прохор достал голубую подвязку — ту самую, с простенькими такими застежками, приложил ее к щеке, к другой щеке, к глазам и целовал, целовал ее.