Получилось же машинное здание и в самом деле весьма причудливым — каждый последующий этаж, начиная со второго, меньших размеров, чем нижний — и внушительным: этакая пирамида Хеопса! Таких сооружений Барнаульский завод не видывал! Четыре этажа снабжены шестью дверями, семь лестниц позволяли свободно перемещаться и перемещать грузы вверх и вниз, семнадцать застекленных окон, иные и железной решеткою забраны… И ни одной печки для обогрева. Ни одной! Зимой — хоть волков морозь. Там, на воле, холод не меньший, но воздух мягче и снег под ногами, а здесь, в машинном склепе, железо, железо и только железо, тяжелое, обжигающе-стылое, рукой прикоснешься — и кожа на нем остается.
Однако махину эту «железную», стиснув зубы, надо монтировать, сбирать по «крупицам», вздымая цилиндры на уровень второго этажа и ставя строго по вертикали — тут глаз Ползунова особенно нужен. И трубы паропроводные так подгонять, чтобы и комар носа не подточил, соединяя вверху с цилиндрами, а внизу, на первом этаже, с насосною установкой… А холод, холод, леденящий, жгучий — никуда от него не деться! Пока работает человек — и холод как будто бы отступает, а встал да замешкался, разгоряченный и потный — и знобью всего насквозь прохватывает. Брр! Рятуйте, братцы! — смеются сборщики, похлопывая стылыми верхонками друг друга по спинам.
Случалось, Ползунов и домой заявлялся с этим стыло-раскатистым «брр!», продрогший, одеревеневший от долгой стужи, с лицом потемневшим, серо-лиловым, как, наверное, и то «железо» в машинном зале. И первое время это «брр» не вызывало каких-либо опасений, звучало бодро и даже вызывающе: ничего, мол, стерпится, переможется! Но время шло — и это бодрое и веселое «брр» незаметно поникло, исчезло и вовсе, будто растворившись в студеном воздухе и уступив место надсадно-глубокому, затяжному кашлю… Теперь Пелагея по этому кашлю и узнавала еще издалека, что муж ее, инженерный капитан-поручик Иван Ползунов, со службы своей возвращается. Идти же неблизко — от стекольного завода до Тобольской улицы не рукой подать. Раньше-то Ползунов этого расстояния и не замечал — ходок он был искушенный. Однако с тех пор, как начал душить его кашель, изнурительный и неотступный, казалось, внутри все разрывающий, ходить становилось все тяжелее… И ночью кашель не давал ему спать. А утром чуть свет Иван поднимался — и снова спешил к своей машине.
Обеспокоенная Пелагея сама разыскала штаб-лекаря Якова Кизинга и обо всем ему рассказала.
— Что же он-то сам, страстотерпец наш, не появится? — удивился штаб-лекарь.
— А он, страстотерпец-то наш, — слезно молвила Пелагея, — от работы своей не может оторваться.
Кизинг не замедлил, а в тот же вечер явился на Тобольскую, застав дома и самого хозяина.
— Ну-с, дорогой Иван Иванович, докладывайте, что случилось? — поинтересовался Кизинг, пожимая влажно-горячую руку Ползунова. А тому и отвечать не надо — раздирающий кашель сам за себя сказал. — Э, батенька, так не годится! — покачал головой Кизинг. Велел снять рубашку, достал из баульчика деревянную трубочку-стетоскоп, долго выслушивал грудь, потом спину больного, простукал со всех сторон и сделал весьма осторожное и уклончивое заключение: — Что ж, простуда у вас, конечно, глубокая… И, надо сказать, запущенная. Советую вам, Иван Иванович, недельки две полежать, полечиться в гошпитале. Там вас и понаблюдаем, как следует.
— Не могу! — взмолился Ползунов. — Поверьте, доктор, и делайте, что хотите, — снадобья, лекарства любые, все буду принимать… Но лежать не могу. Работы в самом разгаре. Установка, отладка машины… Кто за меня будет делать?
Кизинг, неспешно застегивая свой баульчик, хмуро переспросил:
— Отладка машины, говорите? Знаем, знаем мы вашу машину, — буркнул не то одобряюще, не то осуждающе и глянул строго из-под очков. — А кто же, батенька, вас будет отлаживать?
Позже, сама не своя, Пелагея умоляла мужа:
— Ваня, любый мой, послушайся лекаря, он прав. Надо тебе в гошпиталь, надо! — настойчиво повторила. — Полечись, отдохни… Неужто машина дороже здоровья?
— Дороже, — сказал он тихо и раздумчиво после долгой паузы. — Да она мне, эта машина, дороже не только здоровья, но и самой жизни! — вырвалось у него вместе с трескучим кашлем, он зашелся в нем, багровея лицом досиня, а когда отпустило, вытер губы, поспешно скомкав и спрятав платок, и продолжал как ни в чем не бывало: — А я, Пелагеша, хотел поговорить с тобой о другом. Послушай, — взял ее за руку, глядя прямо в глаза. — Несподручно ходить мне от нашей светлицы до завода стекольного. А там, на стекольном, есть домики…
— И один из них пустует, — перебив его, подсказала Пелагея.
— Откуда ты знаешь? — удивился он.
— Знаю. Земля слухом полнится. А еще знаю, — чуть помешкав, добавила, — если переедем туда, на стекольный завод, будет тебе ходить до машины своей не далее тридцати шагов.
— Ну, Пелагеша, провидлива ты у меня! — восхитился он, весь как-то вскинувшись и воспылав. — Я только подумал, а ты уже все высказала. Да, да, об этом я и хотел с тобой поговорить. И ты согласна? — пристально посмотрел. — Там ведь домишко спроть нашей светлицы куда как мал, не разбежишься, — решил и припугнуть малость, сгустив краски, — всего одна комнатка да кухонный закуток… И баня по-черному топится.
— Так ведь и мы, надеюсь, не навечно туда переедем? — спокойно ответила Пелагея, как бы тем самым и готовность свою выражая хоть сейчас это сделать. И Ползунов, благодарный жене за столь решительную отзывчивость, поспешно заверил:
— Конечно, Пелагеша, не навечно, а только на то время, покуда машину строим. А потом… потом, полагаю, нам и в эти хоромы, — повел глазами по светлой просторной горнице, словно загодя с нею прощаясь, — не придется возвращаться. Испытаем, запустим в работу машину — и в Петербург! К весне, даст Бог, управимся и уедем.
И два дня спустя с этой надеждой покинули они свою «офицерскую» светлицу, оставив там добрую половину вещей, и перебрались на стекольный завод, в «крестьянский» домишко, поближе к той огненной машине, ради которой Иван и жизнь положить готов. И зажили тут, по старой присказке, в тесноте, да не в обиде.
Иногда забегал Эрик Лаксман, веселый и добрый чухонец, молодой ученый (будущий академик российский), три года назад приехавший «покорять» Сибирь — и теперь на стекольном заводе какие-то чудеса творил, придумав новый способ варки стекла… Ползунова Лаксман боготворил, считал его своим учителем в рудознатных делах, восхищался невиданной ползуновской машиной, извещая о том своих знакомых и друзей в Европе, писал крупнейшему шведскому ученому и почетному члену Петербургской Академии наук Карлу Линнею о чудесной сибирской природе, о достопримечательностях Барнаульского завода, но главной «достопримечательностью» считал своего друга. «…Есть тут горный механик Иван Ползунов, муж, делающий истинную честь своему Отечеству, — не скрывал восхищения. — Он строит теперь огненную машину, совсем отличную от Венгерской и Английской. Машина сия будет приводить в действие меха или цилиндры в плавильнях посредством огня: какая от того последует выгода! — восклицал, предвидя небывалый успех. — Со временем в России, если потребует надобность, можно будет строить заводы на высоких горах, — рисовал перспективы, — и в самых даже шахтах. От сей машины будет действовать 15 печей…»
Лаксман заглянул вечером, уже потемну, веселый, быстрый, румяный с мороза:
— Здравствуйте, Пелагея Ивановна! А где же наш труженик величайший? — осведомился еще с порога. И Пелагея только руками развела и вздохнула:
— Ох, Кирилл Густавович, — иначе теперь, с легкой руки Ползунова, Эрика Лаксмана и не называли, — ох, Кирилл Густавович, — вздохнула Пелагея, — да где ж ему быть, нашему труженику, как не у своей машины… Готов ночевать подле нее.
— Да, да — покивал Лаксман, — я его понимаю.
— Посидите, Кирилл Густавович, — предложила Пелагея. — Скоро, наверное, вернется наш труженик.
Но долго усидеть Лаксман не смог, сказал извиняясь:
— Нет, пожалуй, я пойду, посмотрю, как там Иван Иванович ладит свою машину.
— Да посылайте его поскорее, — попросила Пелагея. — И сами приходите, Кирилл Густавович. Ужинать будем.
Лаксман пообещал и стремительно вышел. Ходу же от домика до машинного здания и вправду не более тридцати шагов. Да еще Ермолай постарался и такую дорожку расчистил — хоть на боку по ней катись.
Одна только беда: болезнь цепко держала «эрмита» и труженика великого, кашель не отпускал, продолжая мучить его изо дня в день. Ползунов пил настойки, предписанные доктором Кизингом, глотал пилюли, но проку от них — никакого.
И трудно поверить, представить себе невозможно, что мучимый тяжелым, изнуряющим кашлем, неизлечимо больной, обреченный, можно сказать, человек нашел в себе силы не только перемочь свой недуг, пережить эту долгую и холодную зиму, но еще и работать, в три лямки тянуть, занимаясь отладкой, наконец-то, собранной машины, а потом и пробным пуском, устранением неполадок и недоделок… И так всю зиму до самой весны.