Но Заячья Губа грустно покачала головой:
— Умерь свое веселье, король. Попробуй-ка обмануть — и ты умрешь, исчезнешь, как пыль, сдутая ветром!
Сигурд, не прекращая потешаться, указывал на старуху пальцем.
— В доказательство того, — старуха понизила голос, поглядев на дверь, — что наши люди тебя окружают, мне разрешено предать тебе одного из них. Вот тебе теперь половинка старинного золотого аурея, на которой какой-то кесарь изображен в лавровом венке. Тот из твоих, у кого найдется другая половинка, — человек Фулька.
Сигурд смолк, опасливо поглядывая на волшебницу. На прощанье просил погадать ему о судьбе. Заячья Губа бросила горсть проса в плошку с вином и, поводив но нему пальцем, объявила:
— Берегись, коршун, время воробьев и павлинов кончается. Сокол уж на воле, скоро он будет тут.
— Кого ты подразумеваешь под именем сокол?
— Того, кто страшен и коршунам, и павлинам.
Сигурд устремился из пещеры. Теперь смеялась Заячья Губа.
— О святая простота! О молот в руках ловкачей!
Прискакав к своему темному шатру — старцы давно спали, устав от целодневного общенья с богами, — Сигурд запалил факел и, бросив поводья часовому, откинул полог.
На его королевском золоченом седалище расположились, тесно обнявшись, белобрысая вещая дева и самый юный из его, Сигурда, оруженосцев. Первое, что бросилось королю в глаза, — блистающая в свете факела половинка кесарской монеты на упитанной груди вещей девы. Король согнал прочь оруженосца, а деве раскроил темя утыканной шипами железной палицей.
5
Из подземного хода норманны вырвались, как потоп, никто не мог понять, что же случилось. Вот тут-то были захвачены врасплох и люди в домах, и женщины в постелях, и золото в шкатулках. Тяжелый черный дым стлался по воде от горевших хлебных складов, которые парижане жгли, чтобы не отдавать врагу. Каждое предместье пылало и сопротивлялось, оно знало: лучше смерть, чем варварский плен.
Но и здесь Сигурду помешало вечное пристрастие его воинов — лишь бы дорваться до добычи. Прибывавшие из подземелья волны завоевателей растворялись по кварталам, и никакая сила не могла заставить их опомниться, пока все, что взято, не было поделено. На том берегу Гоццелин страдал, сжимая пальцами виски.
— О, если б хоть сотни четыре тяжеловооруженной конницы! Враг навечно остался б в лабиринте улиц. Господи, сотвори чудо!
Но господь не хотел сотворять чудо, и лишь монастыри Правого берега успели захлопнуть ворота перед самым носом норманнов, оставшись, как занозы, в их тылу.
Месяц прошел для парижан в унынии и размышлениях, как теперь удержать Остров Франков, последнюю частицу надежды. Однажды к архиепископу Гоццелину, сидевшему за арифметическими расчетами, хватит ли на острове муки хоть по четверть фунта на едока, явился толстяк Авель, которого прелат любил называть не иначе, как «племянник». Авель мрачно жевал заплесневелую корку, а краснощекое, несмотря на наступившее бесхлебье, его лицо имело просительное выражение.
— Сегодня в монастыре святого Германа праздник… — сказал он по своему обыкновению без предисловий.
— Ну и что? — рассеянно спросил прелат.
— Я туда приглашен.
— Да ты понимаешь, что говоришь? — изумился Гоццелин, отрываясь от расчетов. — Монастырь святого Германа на Правом берегу и осажден. Как же ты пройдешь?
— Понемножку, понемножку…
И чем более Гоццелин его отговаривал и даже запрещал, тем жалобнее просил Авель. В конечном счете архиепископ решил: пусть идет, бог хранит смелых, а здесь это гороподобное дитя все равно исчахнет на четверти фунта муки ежедневно.
Авелю приоткрыли створу цепных ворот моста на Правом берегу, где у франков осталось лишь предмостное сооружение, звавшееся парижанами фамильярно «Башенка». Авель спокойно вышел и отправился, сопровождаемый ироническими напутствиями товарищей. Норманны же, видя его полнейшую невозмутимость, поначалу не обратили на него внимания. Так добрался он до самых стен монастыря святого Германа, а уж туда войти не мог, потому что норманны его ворота завалили огромной баррикадой.
Авель деловито принялся ее разбирать, откидывая самые крупные балки в сторону. Норманнские часовые сначала недоуменно пялили на него глаза, потом подняли тревогу. На Авеля наскочили сразу несколько язычников, держа в руках веревки, — за этакого великана на рынке рабов отвалят кругленькую сумму! Эти-то веревки особенно разгневали нашего агнца. Он без труда отнял у нападавших их секиры, а самих связал и, прикрываясь ими как заслоном, продолжал свое дело. Монахи в шлемах глядели на него с высоты ворот.
— Жарится баранинка? — спрашивал их Авель.
— Угу! — отвечали изумленные монахи.
— Не подгорела бы… — опасался Авель и удваивал усилия. Через некоторое время он снова разгибал спину и спрашивал: — С петрушкой?
— И даже с сельдереем! — кричали воины святого Германа, приободрившиеся при виде такой подмоги. — У нас и свежая рыбка в садке, ты только войди, мы тебе такого окунька в соусе изобразим, пальчики оближешь!
— М-м! — стонал Авель, в голодном желудке у него урчало.
Но тут на него набросились сразу десятка два врагов, подняв мечи. Нашему герою пришлось бы худо, веди он себя, как обыкновенный боец. Но он, не делая попытки сопротивляться, спокойно озирался по сторонам. И нападавшие подумали, что все-таки смогут взять его живьем.
А он, разгадав их намерения, вытащил из баррикады огромную жердь и метнул ее плашмя так, что она на лету снесла головы половине нападающих, а прочие бесславно бежали. Ворота монастыря наконец распахнулись, и Авель туда вступил как триумфатор.
Разъяренный Сигурд приказал тех, кто бежал от Авеля, публично утопить, а к воротам монастыря подкатить таран, только что изготовленный нанятыми в Испании мастерами.
Услышав его гулкие удары, монахи пали духом и стали читать отходную, а Авель, сидевший в одиночестве за столом, рассердился:
— Хамы, пообедать не дадут!
— Господин Авель! — прибежали за ним привратники. — Ворота наши уж прогибаются, что делать?
— Лейте на наглецов смолу, — приказал Авель, догладывая ножку.
Через малое время они примчались опять:
— Смола кончилась!
— Проклятье! — чертыхался Авель. — Только за окунька взялся! Лейте на них кипяток, а мне дайте сметаны, сметаны мне дайте!
Наконец ворота затрещали, готовые рухнуть. Авель встал, с сожалением оглядывая опустошенный стол. Остатки монахи поспешили припрятать, чтобы не отвлекать доблестного защитника.
Авель выдвинул запирающий ворота брус, внезапно распахнул створу. Лоб тарана, не встретив помехи, далеко въехал в арку ворот. Ухватившись за него, Авель выдернул весь ствол и вышел с ним из ворот. Испанские мастера показали пятки, а остатки тарана Авель сжег перед воротами на костре.
Когда он вернулся к святому Герману, монахи, кто со сковородкой, кто с кастрюлькой, приплясывали вокруг него и пели:
Он сражается без правил,
Но в любом сраженье прав.
Раньше был он кроткий Авель,
А теперь он Голиаф!
Гоццелин смеялся от души, когда ему рассказывали о подвигах его «племянника».
Вдруг доложили — кто-то его спрашивает, кто — не поймешь. Ввели человека в остатках прежде роскошной шубы, худого настолько, что обтянутая кожей желтая голова качалась в облезлом воротнике. Гоццелин еле узнал его — Юдик, управляющий принцессы!
— Просят… — шевелил он губами. — Помирают они…
Еще в начале осады принцесса, по совету Гоццелина, покинула фамильный дворец, слишком близко от которого теперь шли бои. Нетопленный и отсыревший, он дал пристанище табору беженцев из захваченных врагом предместий.
Гоццелин, ведомый под руки своими серафимами, отыскал ветхий домишко в глубине Острова. Миновал закопченные коридоры, загроможденные мебелью, и оказался в низкой и душной комнате с заметным запахом тления. На куче подушек возвышалась птичья головка с запавшим ртом и приставленным к макушке роскошным париком.
— Гугон! — позвала умирающая. — Подойди, Гугон.
— Я не Гугон, — приблизился архиепископ, — я Гоццелин.
— Все равно… Пусть придет Конрад.
«Зовет покойников!» — подумал Гоццелин. Он позвонил в колокольчик, и юные послушники внесли приготовленные святые дары. Приживалки хныкали за дверьми.
— Гугон, не уходи… — сказала принцесса, когда архиепископ приказал святые дары унести.
— Я не Гугон, светлейшая, — как можно мягче возразил он.
— Все равно… Последи, все ли вышли.
Гоццелин повиновался. За долгую церковную жизнь сколько пришлось ему выслушать предсмертных исповедей, и каких! А ведь Аделаида — родная дочь Людовика Благочестивого, значит уходит навек последняя прямая внучка Карла Великого!
— Гоццелин или кто ты есть… Посмотри, что у меня на столе?