Жена! Вот кто. Ему нужна жена. И, конечно, Нина Куприянова… Нина… Решено! Он будущей весной поедет к ней.
Ярко и весело топится печь, Прохор шагает из угла в угол, поет. Надо собак завести. Еще кота и кур. Он варит уху, готовит чай в котелке. Над крышей пролетает метельный ветер, но в избе тепло. Как хорошо жить в тепле. И какая милая у него избушка: просторная и светлая. Анфиса, друг, приходи помечтать хоть во сне!
Достает записные книжки своего первого путешествия и начинает приводить их в систему. Его стан, резиденция «Громово» в пятистах верстах от Подволочной. Да, так. Вот изгибень, а вот протока и красная скала. Так. До Ербохомохли, последнего населенного пункта, — триста верст. Живы ли те два старика, как их… Сейчас, сейчас… Сунгаловы? Жив ли столетний Никита Сунгалов, который целый день скакал за ними только для того, чтоб дать на свечку богу? Нет, наверное, умер; вот тут записаны его слова: «В покров умру».
За окном со свистом запоздалые пронеслись утки. Прохор схватил ружье, но в раздумье повесил и вновь углубился в записные книжки свои. Сколько воспоминаний! Вот если бы уметь писать!
Вечерело. Прохор зажег светлую лампу и допоздна занимался. Полночь. Утомительная тишина. Прохор устал от тишины и дум. А за окном гудит. Он вышел на воздух. Тьма. Сквозь вьюжную мокрую дрянь ощупью шел к холму. Тайга шумела, и где-то близко пенилась река. Но ничего не видно. Это живая тьма гудит, клокочет, и нет ей края. Как страшно одному во тьме под напором ветра. Подхватит злобная пугающая сила, взвеет вверх, унесет, как нежить. Нет, под его ногами твердая лысина холма. Дудки!
Прохор взмахнул шляпой, заорал;
— Угрюм-река! Здравствуй!.. Я — твой хозяин! Погоди, пароходы будут толочь твою воду. Я запрягу тебя, и ты начнешь крутить колеса моих машин. А захочу, прикажу тебе течь не здесь, а там. Потому, что Прохор Громов сильней тебя! — Он закашлялся от ветра, но с хохотом замахал шляпой и неистово крикнул:
— Уррра!
Угрюм-река, поплевывая, пофыркивая, слепо катилась и океану.
Лишь на тринадцатые сутки плотники приползли в Подволочную. Ибрагим остановился у Фаркова. Грязно, все покосилось, и бычий пузырь вместо стекла. Зато кушай на доброе здоровье, угощайся, и есть винцо.
Утром Ибрагим направился к почтарю, на сборню. Пришло пять писем, одно от Анфисы
«Прохору Петровичу в собственные руки». А вот газеты, а вот посылки с книгами. «Это от Шапкина». И три больших тюка. «Это товар».
Он вытащил из-под бурки два письма и потряс ими перед красным носом почтаря:
— Ежели это потеряешь да вот это, пожалста, башкам рубить будэм!
Одно письмо с адресом неуклюжими каракулями и припиской: «Хозяин страпъка Варвар».
Почтарь поводил раскосыми глазами, сказал:
— Наварачкано, как корова брюхом.
Другое письмо в город Крайск, Нине Яковлевне Куприяновой. Черкес поцеловал его и закричал, ворочая белками:
— Сам буду класть! Давай сумка, где сумка? Тэряишь — кынжал брухо!..
А письмо с красной печатью, на имя Анфисы Козыревой, он оставил при себе и пошел домой, к Фаркову.
Наверно, Прохор икнул сейчас. Наверно, у Анфисы заныло сердце.
Ибрагим хлебал кислое молоко, пил с морошкой чай и по складам читал Анфисино, вскрытое им, письмо:
«Ненаглядный мальчик, Прошенька мил-дружок. Уехал ты, и сердечушко мое затрепыхало как птичка, когда птичку ястреб закогтит. Господи! Хоть бы весточку какую, хоть бы удариться белой грудью о сыру землю, вспорхнуть бы лебедушкой да к тебе, сокол, сокол мой!»
— Цволачь!.. — пробубнил черкес, похрустывая белыми зубами луковицу, и перестал читать.
А вот и красная печать — трах, трах! — раскрыл письмо:
«Милая моя, ненаглядная Анфисочка! Вот мы с Ибрагимом и приехали. А тебя с нами нет. И мне мерещится избушка, и та хмельная ночь, и та другая ночь, когда верный мой рычарда примчал тебя на своем коне… Анфиса! Я скоро…»
— Цволачь! — прошипел черкес.
— Ну, что пишут-то? — спросил Фарков.
— Пышут? Пышут — якши… Карошь пышут…
— Ну, слава богу, — сказал Фарков и перекрестился. — На-ка, пей.
Черкес выпил, сплюнул и, с мудростью библейского Соломона, оба письма любовных бросил в топившуюся печь.
Сердце Анфисы Петровны пусто, как брошенное птицей в голом лесу гнездо. После разлуки с Прохором очень тяжко было, все ждала от него письма: вот протрясся к дому Петра Данилыча почтарь, все получили! — ей нет письма. Как оплеванная пошла домой: стыд в душе и горечь и охальные стариковские глаза: Петр Данилыч даже присвистнул ей вдогонку.
«Так-то, Прохор Петрович, залетный сокол, так. Какая же змея улестила его там? Подайте сюда змею, подайте!..» И стакан за стаканом пьет Анфиса наливку, не хмелеет. А может статься, его письмо просто затерялось, она опять напишет ему ласково, кровью и слезами, припечатает то письмо смолою с полуночного лесного пня, а не придет ответ, — бросит все, убежит к нему босиком по снегу, мороз — не мороз, уйдет.
Пишется письмо надрывное.
А время летит, и Петр Данилыч неотступно ходит к ней. Но его мольба для Анфисы — что об стену горох.
Как-то явился выпивши метельным вечером, весь в снегу. И ружье через плечо.
— Ну, Анфиса, берегись! — В глазах его отчаянная решимость и еще что-то злодейское.
— Пришел бить меня? — бесстрашно, весело спросила она.
Петр Данилыч затаенно молчал; провалившиеся, в черных кругах, злые глаза его резко прыгали, описывая четырехугольники возле Анфисина лица.
Она попятилась — никак рехнулся? — и ноздри ее чуть дрогнули. Ей показалось в сумерках, что Петр примеряется выстрелить в нее из ружья. Виски ее похолодели.
— Что скажешь, Петруша?
— Ну, приласкай. Хоть.., прижми к себе… Ну!.. — и Петр шагнул к Анфисе.
— Отстань, не лезь, — с боязнью проговорила Анфиса. — Я его люблю.
— Прошку?
— Да.
Петр пьяно откачнулся и стукнул ружьем в пол. Анфиса сдвинула брови, напряглась, словно ожидая смерти. Глаза Петра завиляли. Сжимая и разжимая пудовый кулак, он хрипло сказал:
— Значит… Значит, ты отца на сына, сына на отца, как двух медведей?.. Ты?! Стравить хочешь?
Она засмеялась таким холодным, нутряным, словно не своим смехом. Петр Данилыч сразу перестал дышать, она же, склонив набок голову и грозя трепетным пальцем, сквозь самый тот смешок проговорила:
— А пощечину-то помнишь, Петя»? Тот чужими губами сказал:
— Убью я его… Ежели меня не полюбишь, убью… И тебя убью.
Та еще хитрей захохотала, еще певучей полились из ее прекрасных губ слова:
— Значит, охота тебе, дураку старому, по каторге гулять? От богатства-то? Петя, а? Где тебе убить! Бык ты холощеный.
— Анфиса, не замай! — хватаясь за ружье, затрясся как в припадке Петр.
Анфиса, возмутилась, ударила себя в грудь, от ее визга звякнуло в лампе стекло:
— Стреляй! Стреляй, черт ненавистный. Ну!..
Вначале, как уехал черкес с Прохором на постылую Угрюм-реку, купецкая стряпка Варвара, укладываясь на ночь, молилась со слезами:
— Спаси, помилуй, господи, татарву неприкаянную… Ибрагима… И ангела-то хранителя у него нет, у дурака… Не знай, кого и просить-то. Святителя Абрама, поди.
Но постепенно, месяц за месяцем, все позабылось, и как высушил мороз землю, не стало и у кухарки слез.
Однако каким-то чудом доползло Ибрагимово письмо, только жаль вот, хоть бы одно слово разобрали — ни поп, ни, пристав, ни политики.
Отец Ипат сказал:
— Зело борзо, — присвистнул и захохотал.
— Ах,» до чего обидно, право! — Варвара от полноты сердца хотела любезное письмо то с кашей съесть, все-таки хоть мыслечки его узнает. Но Илья Сохатых отсоветовал:
— Кто ж письмо с кашей жрет?! Тоже, жрица какая, подумаешь, нашлась! Ведь надо допустить, что каша-то не в башку тебе полезет; сама удивительно прекрасно понимаешь, куда. Эх ты, толстая!..
— Да как же, Илюшенька!.. Ох-ти-хти!
— Пускай у меня в альбоме сохраняется. Это письмо сам писатель прочитать должен, то есть черкес… И утрите ваши слезы… И позвольте скорей щей… Фють!
Илюха повеселел: сам большой — сам маленький в лавке, хозяин пьет, хозяйка, хоть и забирает помаленьку все бразды, но женщина, так женщина и есть. А главное, потому повеселел Сохатых, что Прохор в письме к матери поклон ему прислал и вроде как намек: а не худо бы, дескать, его с Анфисой-то Петровной окрутить.
Когда он свои домыслы высказал Анфисе, Анфиса взбеленилась. Ничего, пусть недельки две пройдет, а у него на этот счет политика найдется.
Как-то подвыпивший Шапошников пришел к Анфисе за куделью. Кудель?! Да, да, кудель, зверушек набивать. Ну там — чаек, разговоры, пряники.
— Скажите ради бога, вы такой звездой, такой этуалью слетели к нам, что… — и, заикаясь, заканителил языком.
— Ничего я не понимаю от ваших умных речей. Вы образованные какие. Давайте попроще как.
— Кто вы, откуда? Лицо у вас очень оригинальное, не простое, а образ жизни…
Он замялся. Он в сущности пришел совсем не за куделью: он знал, зачем пришел. «Поприсмотритесь к Анфисе, как она насчет отца и вообще… Вы человек опытный, — писал ему Прохор, — и сообщите мне».