Когда все средства к жизни в Париже были истощены мною, когда исчез последний остаток запаса, когда, наконец, в общей суматохе мне отказали и в пенсии, нужно было идти на чужую сторону, на другой конец света, искать новых родных и покровительства.
О, никогда, никогда не забуду я минуты, когда я, в трауре, с тобой, дитя мое, равнодушно оставила мой родной город в сопровождении солдата вашего края, который, возвращаясь из-за ран домой, предложил мне себя в защитники и проводники. Соединили мы вместе наши две бедности и потихоньку пустились в длинный нищенский путь, который был мне искуплением всех наслаждений моей молодости. Скоро истощился наш дорожный запас; пришлось прибегнуть к состраданию людей, просить хлеба и так, от двери до двери, пройти много городов, много различных стран, к далеко, далеко лежащему от нас северу! На половине дороги товарищ мой заболел; десять дней ухаживала я за ним, но Богу угодно было отнять у меня и эту последнюю подпору: бедный солдатик умер в дрянном деревенском сараишке на немецкой земле.
Надежда достичь цели путешествия, отдать тебя на руки дяде и устроить твою судьбу вела меня дальше одну; и единому только Богу известно, сколько поношений, сраму, обмана и страшного унижения вытерпела я в этой дороге, которая, казалось мне, длилась века.
Не раз отчаяние овладевало мною посреди недостатка, бурь и ненастья, посреди людской суровости; я падала, желая умереть, и вставала для тебя, мое дитя, и шла опять дальше и дальше. Чем ближе подвигалась я к твоей стороне, тем больше бодрость наполняла мое сердце, и, хоть с куском сухого хлеба, я смелее шла к светящейся уже мне цели. Находились не раз благородные души, которые помогали мне, указывали дорогу и утешали меня.
Но как же опишу я тебе остальное, о, дитя мое! В эти предсмертные минуты не хотела бы я проклинать — сама знаю, как тяготеет проклятие; но сердце мое разрывается, снова одолевает меня отчаяние… Со слезами, с радостью, с бьющимся сердцем упала я на пороге дома, который видел молодость моего Генриха, к ногам его брата, словно в горячке, рассказала ему наши дела, отдала ему крест, облитый благородною кровью на последнем поле битвы, последнее письмо… и положила тебя, малютку, больного, дрожащего от холода, завернутого в лохмотья, у ног бесчеловечного…
Ах, и зверь бы тронулся нашими слезами, нашею нищетой!
А он взглянул, подумал, не захотел понять меня — оттолкнул, оттолкнул!! Вместо того, чтоб приютить вдову, он оттолкнул жену брата, словно нищую, едва кинув ей кусок хлеба. На мои горячие, полные отчаяния слезы он отвечал насмешкой, называя меня искательницею приключений…
— Брат мой никогда не был женат, — сказал он холодно, — это все штуки, обман…
И между тем в руках его были доказательства; он знал руку Генриха! Не знаю, как удалось мне вырвать у него это последнее твое богатство, эти бумаги, освященные слезами и кровью, чтобы сохранить их для твоей будущности. Я хотела идти дальше, силы недостало; я должна была, послушная его воле, притащиться в этот сарай, где предназначил он жене своего брата страдать и умереть.
Но, нет! Не станем проклинать, дитя мое! Простим!.. Его рукой карал меня Бог!.. Ах, строга кара, но воля Его свята!
Если бы, если бы все это окончилось на мне! Если бы могла я выстрадать за тебя, оставив тебе лучшие надежды! Но, нет!! Этот человек не сжалится над сиротой… Я видела его, видела его алчность, его страх и замешательство… Это злодей! Что станется с тобой? Что грозит тебе? Боже мой! Я не хочу и думать! Ведь есть же Бог? Есть же Бог?..»
Дальнейшая рукопись вдовы была так неразборчива, бессвязна, столько раз омочали ее слезы и затирала дрожащая рука больной, что Вацлав мог прочитать ее только сердцем, полным сыновней любви, более отгадывая, чем понимая странно спутанные выражения, свидетельствующие, в каких мучениях, в каком отчаянии умерла бедная женщина.
Пересмотрев и перечитав бумаги, он оставался некоторое время под впечатлением этой ужасной истории; у него путалось в голове, билось взволнованное сердце, мысли перелетали от замыслов мести к слезам прощения. Сам он не знал, что начать, куда и как обратиться: приходилось искать совета у посторонних. Но как же открыть им такое злодейство? Как отца Цецилии, дядю, выставить на стыд, подвергнуть позорному наказанию виновного?
Целую ночь провел Вацлав в слезах, молитве и размышлениях; а на другой день нужно было приступить к тяжелым обязанностям.
Утром, после минутного отдыха, прерываемого каким-то страхом, собрав силы, он пошел сначала отказаться от дальнейшего пребывания у Дембицких. Напрасно хотели они удержать его всеми мерами, принимая за причину отказа вчерашнее происшествие; Вацлав объявил им, что совершенно другие причины принуждают оставить их дом и иначе распорядиться своею будущностью.
С небольшим запасом денег, грустный, пустился он в свет на простой мужицкой телеге, сам хорошо не зная, куда и зачем, но с полным желанием отплатить безжалостному дяде обиду и унижение матери, сурово потребовав у него отчет в делах.
В окрестностях Дендерова, при маленькой приходской церкви в Смолеве, на самой границе Полесья жил известный своею суровою жизнью, набожностью и христианским смирением, плебан, ксендз Варель. Это был уже немолодой человек; он состарился в борьбе со светом, в исполнении доблестей религиозных и общественных: он был советник несчастных, врач убогих, покровитель сирот — словом, служитель Божий в полном значении этого слова.
Он происходил из дворянской фамилии отдаленного уголка старой Польши, и никто не знал повода, по которому облекся он в сан духовный; жизнь его доказывала, что к нему имел он истинное призвание. В продолжение двадцати лет уже исполнял он обязанности сначала викария, а потом плебана в Смолеве, и никто не мог сказать, чтобы он когда-нибудь изменил своему долгу.
Приход его был один из беднейших и, вместе с тем, многолюднейших, потому что в лесах, окружающих Смолев, жило более тысячи душ бедных католиков, принадлежащих к приходу Вареля; из богатых домов было приписано к нему весьма немного.
Ксендз Варель помещался в двух бедных горенках, из которых одна, лучшая, назначена была для прихожан, другая исключительно служила Варелю.
В этом более чем скромном жилище редким гостем был хозяин; он всего себя посвятил своим детям, как называл он прихожан, и проводил дни, а часто и ночи, на служении им. Если не было лошадей, он шел пешком в лес утешать, врачевать, исповедовать, наставлять юношей, напутствовать умирающих. Редко можно было застать Вареля дома.
Истинный слуга Христов отдавал братьям все, что имел; у него было немного, но в благотворительной руке и малые деньги и кусок хлеба могут сделать много.
С удивительною беспечностью и упованием на волю Божию никогда не заботился он о будущем: часто не было у него куска хлеба; тогда он шел с радостью к двери соседнего мужика и просил у него, во имя Божие, кусок хлеба, и каждый давал ему охотно, от всей души, зная, что на другой же день возвратится ему сторицею, и хлебом, и словом.
Высоко ценя свое призвание, ни перед кем не унижался служитель Божий, но никого и не обижал своею гордостью, потому что отличался смирением. В нем соединялось достоинство пастыря со смирением грешника христианина. Обиды сносил он без гнева, с улыбкой, чуть не с радостью; врагов у него не было, а минутно рассердившихся на него обезоруживал он часто одним словом. То был великий и святой человек.
Отчего же на этом челе, освященном верою, так часто проявлялась грусть? Отчего же в этих глазах, горящих любовью к Богу и людям, так часто блестели слезы и пламень страданий? Отчего же плакал он в уединении и шел на молитву пасмурный и печальный, словно преступник, словно воин, не приготовленный к битве?
Кто же знает глубину души человеческой? Кто заглянул на таинственное дно сердца и распутал мысли человеческие? Один Бог видит ясно этот дивный клубок нитей, в котором перемешано добро и зло.
К этому-то ксендзу решился обратиться Вацлав со своею тайной, прося его совета; он знал его давно и уважал, он знал, что никто не сумеет благороднее и лучше указать ему истинный путь. Он чувствовал, что нужны и благородное сердце, и высокий ум для указания ему дороги, по которой следовало идти далее, напоминая о своем имени, будущности, богатстве и унижая гордого человека.
Приехав в приход, Вацлав не застал ксендза Вареля, который, по своему обыкновению, исповедовал в хижинах и наставлял детей; старая ключница приветливо попросила Вацлава подождать.
Вацлав сел на полусгнившей лавке, помнившей еще предшественников Вареля; здесь пробыл он до вечера, погруженный в задумчивость; столько планов, столько желаний боролось в его сердце!
Солнце уже клонилось к западу и скрывалось за черною тучею, когда на крыльце послышались голоса старой ключницы и священника.