будет меньше, чем золота Офира».
На Гребешкова почему-то нахлынул страх, смявший все иные чувства, и он, не понимая, что творится с ним, но теперь еще и не желая понять, воскликнул:
— Ты кто, сумасшедший или святой?!
— И погибнут первыми сильнейшие мира сего, ибо велики грехи их. И вознесется над пребывающими в смятении Бич Божий. И тогда великое обернется малым, а ныне воздмающее сердца ничтожным.
Гребешков ощутил в руках мелкую дрожь, глядя на чуждого его духу человека ненавидящими глазами, однако ж и сам не зная, почему, вместе и заискивающими в нем, точно бы что-то зависело и от него, и, едва уловив утерянную было осмысленность в строгих чертах лица Антония, спросил с тревогой:
— Отчего ты ходишь по земле? Чего ты ищешь на ней, грешной?
— … «Народ же заставлял их молчать; но еще громче стали кричать: Помилуй нас, Господи, сын Давидов!
Иисус, остановившись, подозвал их к себе и сказал: чего вы хотите от меня?
Они говорят ему: Господи! Чтобы открылись глаза наши.
Иисус же, умилосердившись, прикоснулся к глазам их; и тотчас прозрели глаза их, и они пошли за Ним».
Гребешков опустился на холодный пол возле Антония и заговорил голосом тихим и слабым:
— Что-то все переворачивается во мне, смущает что-то, хотя… и достиг я того, к чему стремился: захочу, и уеду на край света, ищи там меня. А захочу, еще чего сотворю, и скажет тогда сосед мой: лют человек, никто не стоит над ним. Он свободен. Да, я свободен. Но почему это не радует меня, а нередко и раздражает? Почему, скажи?!
Он открыл глаза и посмотрел на небо, чистое, без единого облачка, и слегка удивился: происходящее в душе у него, казалось бы, предопределялось сумятливой толкотней, которая увиделась в созерцании, когда оно снизошло на него. В созерцании небо было черное и угрюмое. И как же трудно оказалось пробиться чрез него, низко и властно зависшего над землей. Хорошо еще, что ближнему небу противостояло дальнее, высокое, освященное духом Будды. А иначе зло проникло бы и туда. И что же тогда?.. Но об этом не хотелось думать, да мысли и сами уносили Агвана-Доржи в другую сторону, и, когда ему удалось-таки пробиться к дальнему небу, он ощутил на сердце уже привычную для него тихую сладость, она оторвала дух его от мирского тела его и вознесла к неближнему порогу; там обитали святые архаты, они охотно приняли его в свой круг и говорили с ним, но говорили не о земной жизни, а о всесветном противостоянии добра и зла. Были их слова свободны и легки и ни к чему не склоняли, только ко благу, да и то потому, что он сам стремился к этому; осознав себя частью небесного мира, он еще не был способен отряхнуть с ног земной прах, отчего терялся и робел. Но святые архаты как бы не замечали его душевного неустроения и подталкивали к очищению мысли, к избавлению от пут, тягостных для живущих на земле и утративших понимание небесного мира. Но ведь не всегда было так. И там, на земле, иной раз люди подвигали себя к истине так близко, что она, горячая от солнечного сияния, уже не обжигала, а как бы сама, разохотясь, шла им в руки, только и оставалось взять ее. Но в самый последний момент что-то ломалось в людях, отчего они утрачивали прежнюю решимость познать истину, пугались ее и старались поскорее забыть те минуты, что были наполнены мыслью о скорой встрече с нею.
— И был один полюс, — говорили архаты. — Но однажды, наполнясь чуждой ему земной энергией, он раскололся надвое. Эти половины равноценны, только одна наполнена добром, другая — злом. С тех пор они враждуют меж собой. Благословенна будь породившая всевеликого Будду! Когда бы добро и зло не пребывали в постоянном противоборстве и не подводили владельцев высшей кармы к познанию неведомых миров, и небесные дали поглотились бы тьмой незнания.
— Я так и думал, — негромко сказал Агван-Доржи, обращаясь к святым архатам. Он ясно ощущал их присутствие. Но скоро все поменялось, архаты исчезли, и он опять увидел низкое черное небо и услышал насмешливые голоса, и не сразу понял, кому принадлежат они, но минуту-другую спустя однажды случившееся с ним ясно всплыло в памяти.
— А что? — спрашивал, смеясь, русский нойон Гребешков. — Все странствуешь? Встречал одного такого. Тоже бродит по земле. Не пойму, чего ищет. И чего ищешь ты?
— А он и сам не знает, — отвечал нойон Бадма. — Я так думаю, что не знает: мозги повернуты в другую сторону.
Агван-Доржи тогда случайно вышел на них, усталый, он брел по степи и тут в изморозью холодящем сумерке увидел огненно красный костер, а возле него суетливые тени. «Должно быть, тени людей?» — промелькнуло у него в голове, и он поспешил к степному костру, намереваясь отогреть замерзшие кончики пальцев. Странно, он привык к морозам, а вот в руках нет-нет да и покалывало, пощипывало.
— А может?.. Как это?.. Карма у него плохая? — говорил Гребешков. — Небось кем только не был в прежних своих жизнях, и разбойником навроде Тишки Воронова тоже, а?
Агван-Доржи не хотел бы страгивать в душе своей, когда все окрест кажется знакомым, да не так, чтобы при виде ослабленного хлесткими ветрами деревца с черными вывернутыми корнями защемило на сердце, но почему-то сказалось с обидой в голосе:
— Я ступил на тропу странствий не от плохой кармы. И всеблагой Будда странствовал. И путь его был светел. И пришел он к людям и сказал: следуйте за мной, и тогда высохнет чаща страданий, и уж никому не пить из нее.
Бродячий монах говорил еще что-то про Берег времени, к которому тянется человеческое сердце, как если бы, лишь достигнув его, можно обрести душевный покой. Но те, двое, не слушали, разгоряченные вином, и, смеясь, хотели бы насильственно влить в него отравой пахнущий напиток, и не смогли, большой рыжий пес прыгнул одному из них на грудь и повалил, и тот, испугавшись, закричал что-то, а второй… второй отступил, шепча истово:
— Тьфу, нехристи окаянные, свяжись с ними, так чего доброго, сгинешь не за понюшку табаку!
Агван-Доржи ушел от них, и ночное небо было сиятельно от звездного света, и птахи, как бы соучавствуя в его странствии, еще долго кружили над головой.
Монах сидел, притомленный горьким воспоминанием, в изножье Баргузинского гольца, прислонившись спиной к холодному камню. Небо над головой было все так