Семилетняя малышка из бедной лондонской семьи уже умеет сходить на рынок, сбегать за пивом, отнести в заклад отцовский сюртук, выбрать самую большую жареную рыбу и самую лучшую кость, уцелевшую от окорока, понянчить трехлетнюю Мэри Джейн, — словом, сделать столько разных дел по дому и в лавках, сколько обитательнице Белгрэйвии не освоить, быть может, до старости лет. Бедность да необходимость всему до срока обучат. Иные дети уже ловко лгут и таскают с прилавков, как только научаются ходить и разговаривать. Я склонен предположить, что и маленькие принцы, едва осчастливив мир своим появлением, преотлично знают, какого обхождения с ними требует этикет и каких они вправе ждать почестей. Каждый из нас встречал в своем кругу подобных принцев и принцесс, коим взрослые льстят и поклоняются, и чьи крохотные туфельки лобзают чуть ли не с самого того дня, как малютки начнут ходить.
Прямо диву даешься, сколь вынослив человек от природы; если вспомнить, какой постоянной лестью окружены с колыбели иные люди, в пору только удивляться, почему они не стали эгоистичней и хуже, чем есть. Вышеупомянутую девочку из бедной семьи поят "эликсиром Даффи", а она все-таки каким-то образом остается в живых. У титулованных малюток няньки, мамки, гувернантки, разные сотоварищи, наперсники, однокашники, воспитатели, наставники, камердинеры, лакеи, целая свита приживалов и бесчисленных приживалок, которые потчуют их безмерной лестью и воздают им всяческий почет. Купцы, которые с вами и со мной не более чем вежливы, гнутся в три погибели перед каким-нибудь юным обладателем титула. Пассажиры на железнодорожных станциях шепчут своим близким: "Это маркиз Фаринтош", — и не сводят с него глаз, когда он проходит мимо. Владельцы гостиниц восклицают: "Пожалуйте сюда, милорд! Вот комната вашей светлости!" Считается, будто в учебном заведении титулованное дитя постигает прелести равенства и, поскольку его тоже поколачивают, приучается некоторым образом к подчинению. Как бы не так! Титулованного малыша уже там окружают подхалимы. Ведь респектабельные родители специально посылают своих детей в ту самую школу, где он учится; и сотоварищи эти переходят вслед за ним в колледж и потом всю жизнь лебезят перед ним и угодничают.
Что же до женщин, друзья мои, собратья по юдоли слез, вряд ли вы видели когда-нибудь зрелище удивительней, курьезней, чудовищней, нежели то, как вьются дамы вкруг титулованного юнца, когда он достигает брачного возраста, и как навязывают ему своих дочек. Жил, помнится, некогда один британский дворянин, который привел королю Мерсии своих трех дочерей с тем, чтобы его величество по должном рассмотрении выбрал себе ту, что ему по вкусу. Мерсия была всего-навсего незначительной провинцией, а король ее, стало быть, чем-то вроде нашего лорда. Обычай сей уцелел с тех незапамятных и достославных времен не только в Мерсии, но и в прочих всех областях, населенных англами, и дворянских дочек выставляют напоказ перед княжескими отпрысками.
За всю свою жизнь наш юный знакомец маркиз Фаринтош не припомнил бы дня, когда бы ему не льстили, или общества, где бы его не обхаживали. В его памяти запечатлелось, что в частной школе жена директора гладила его по курчавой головке и потихоньку пичкала леденцами; в колледже ему улыбался и кланялся воспитатель, когда он с надменным видом шагал по газону; в клубах ему уступали дорогу и угождали старики — не какие-нибудь блюдолизы и нищие прихлебатели, а вполне респектабельные льстецы, почтенные отцы семейств, джентльмены с положением, которые уважали в лице этого юноши одно из старейших британских установлений и безмерно восхищались мудростью нации, доверившей подобному человеку диктовать нам законы. Когда лорд Фаринтош прогуливался ночью по улицам, он чувствовал себя Гаруном-аль-Рашидом (вернее, мог бы чувствовать, если бы слышал когда-нибудь об этом арабском властителе), — словом, он казался себе неким переодетым монархом, милостиво изучающим жизнь своего города. И, конечно, при этом юном калифе находился какой-нибудь Мезрур, чтобы стучать в двери и исполнять его поручения. Разумеется, маркиз встречал в жизни десятки людей, которые не льстили и не потакали ему; но таких он недолюбливал и, по правде говоря, не переносил над собой шуток; он попросту предпочитал низкопоклонников.
— Я люблю таких людей, знаете ли, — говорил он, — которые всегда скажут вам что-нибудь приятное, знаете ли, и готовы, коли я попрошу, бежать до самого Хэммерсмита. Они куда лучше тех, знаете ли, что вечно надо мной подшучивают.
Что ж, человеку его положения, падкому до лести, не приходится бояться одиночества; у него всегда найдется подходящая компания.
Что до женщин, то, по мнению его светлости, все дочери Евы мечтали выйти за него замуж. Как же этим бедняжкам не сохнуть по нему — шотландскому маркизу и английскому графу, отпрыску одной из лучших британских семей, человеку с прекрасной внешностью и пятнадцатью тысячами годового дохода? Он благосклонно принимал их ласки, выслушивал, как должное, их нежные и льстивые речи и взирал на окружавших его красавиц точно калиф на обитательниц своего гарема. Конечно, милорд подумывал жениться. Он не искал в невесте ни денег, ни титула, а только идеальной красоты и разных талантов, и готов был в один прекрасный день, повстречав обладательницу оных достоинств, подать ей знак платочком и посадить рядом с собой на фамильном троне Фаринтошей.
На ту пору в высшем свете было всего две или три девицы, наделенные нужными свойствами и удостоившиеся его внимания. И посему его светлость никак не мог решить, на которой из красавиц остановить свой выбор. Впрочем, он не спешил; его нисколько не возмущала мысль, что леди Кью (а с ней и мисс Ньюком) охотятся за ним. Что же еще им делать, как не гоняться за таким совершенством? Все за ним гонялись. Другие молодые леди, имена коих нет нужды называть, томились по нему еще сильнее. Он получал от них записочки и подарки в виде связанных ими кошельков и портсигаров с вышитой на них короной. Они пели ему в уютных будуарах — маменька выходила на минуточку, а сестрица Энн непременно забывала что-нибудь в гостиной. Они строили ему глазки, распевая свои романсы; с трепетом ставили ему на руку свою маленькую ножку, когда он подсаживал их в седло, чтобы вместе ехать на верховую прогулку. По воскресеньям они семенили с ним рядом в милую сельскую церковку и распевали псалмы, умильно поглядывая на него, а маменька тем временем доверительно шептала ему: "Ну что за ангел моя Сесилия!" И так далее и тому подобное, только нашего благородного воробышка не провести было на мякине. Когда же он понял, что настала пора и избранница найдена, он милостиво решил подарить английскому народу новую маркизу Фаринтош.
Мы уже сравнивали мисс Ньюком со статуей Дианы-охотницы в Лувре, каковую она действительно несколько напоминала своей гордой оеанкой и прекрасным лицом. Я не был свидетелем того, как Диана и ее бабушка преследовали благородного шотландского оленя, о котором только что шла речь, и не знаю в точности, сколько раз лорд Фаринтош уходил от них и как, наконец, был загнан и изловлен этими неутомимыми охотницами. Местом, где он пал и был схвачен, оказался Париж. Весть об этом, без сомнения, разнеслась среди прочих лондонских щеголей, раздосадованных матрон и невест из Мэйфэра и других представителей высшего света, прежде чем она дошла до ушей простодушного Томаса Ньюкома и его сына. Сэр Барнс и словом не обмолвился полковнику об этом деле, возможно, предпочитая не разглашать то, что еще не было официально объявлено, а может, просто не желая быть вестником столь прискорбных для дяди событий.
Хотя полковник и мог прочесть в "Пэл-Мэл" заметку о предстоящем великосветском браке "между высокородным маркизом и прелестной, достойной всяческих похвал девицей, дочерью одного баронета из северных графств и сестрой другого", он не догадывался о том, кто эти высокопоставленные особы, собиравшиеся обрести счастье, покуда не узнал об этом из письма одного старого друга, жившего в Париже. Вот это письмо, хранившееся у полковника вместе с другими письмами, написанными той же рукой:
"Париж 10 февраля.
Сен-Жерменское предместье,
улица Сен-Доминик.
Итак, мой друг, Вы вернулись! Вы навсегда оставили меч и бесплодные равнины, в которых провели столько лет своей жизни вдали от тех, с кем были дружны в юности. Разве не казалось в ту пору, что наши руки никогда не разнять, — так крепко они держали друг друга? Мои теперь морщинисты и слабы; сорок лет прошло с тех пор, как Вы называли их нежными и прекрасными. Как живо я помню каждый из тех дней, хотя на пути к моему прошлому стоит смерть, и я гляжу на него словно бы поверх вырытой могилы. Еще одна разлука, ж настанет конец всем нашим горестям и слезам. Tenez [53], я не верю тем, кто говорит, будто нам не дано встретиться там, на небесах. Зачем же мы повстречались, друг мой, если нам суждено быть в разлуке здесь и на небе? Не правда ли, я еще не совсем позабыла Ваш язык? Я помню его потому, что это Ваш язык, язык моей счастливой юности. Je radote [54], как старуха, а впрочем, я и есть старуха. Граф де Флорак с первых дней знал всю мою историю. Надо ли говорить, что все эти долгие годы я была ему верной женой и свято исполняла свои обеты. Но когда придет конец и настанет час великого отпущения, я не буду печалиться. Пусть мы даже выстоим в битве жизни — она длится чересчур долго, и из нее выходишь весь израненный. Ах, когда же, когда она будет уже позади?