«Цветочки! А ягодки впереди!» – подумалось ему.
– Денег у тебя довольно?.. – раздался вопрос.
– Да-с, еще есть.
– Может, нужно… Ведь на простую жизнь немного надо, а на затейную много идет. Да потом надо сказать. Этакие денежки и тратятся легко. Трудовой грош лежит крепко, а эдакий, как твой, катится, прыгает… На твои разные затеи тысяч не хватит. Я не смотрю, нажил сынка, плати за него из тех денег, что у царя получишь за труды и честную, без лести верность. Ну и деньги царские я трачу так, что вреда моему государю от них нет. А вот за тебя, бывает, я мои деньги выплачиваю удивительным способом. Сколько я за карету заплатил? – равнодушно и как бы вскользь выговорил вдруг граф.
Водворилась тишина.
Шумский боялся, что не так понял и медлил ответом.
– Сколько, говорю, моему карману карета обошлась?
– Какая карета? – тихо произнес Шумский.
– Не юли…
Снова наступило молчание.
– Ну-с. По третьему разу. Во что обошлась карета? – настойчиво, с упрямой интонацией произнес Аракчеев.
Шумский взбесился вдруг не от самого вопроса, а от манеры, с которой он был поставлен.
– Я не понимаю, про какую карету вы изволите говорить. У меня дрожки и коляска. А вам я никогда карет не заказывал и не покупал.
– Одну заказал третьего дня.
– Нет-с. Вы изволите ошибаться.
Аракчеев поднял свои стеклянные глаза на молодого человека и пристально поглядел ему в лицо.
– Прежде ты не лгал! – выговорил он.
Шумский вспыхнул и едва не выговорил два слова: «Да. Я». Но вдруг мысль об Еве пришла ему на ум, и он мысленно произнес:
«Лгать до последней крайности».
– Извините. Но я окончательно ничего не понимаю. Про какую карету вы спрашиваете?!.
– Я не про карету спрашиваю, – уже глухо от нетерпенья вымолвил граф. – А я спрашиваю, во что обошлась мне известная твоя карета, так как у тебя своих денег нет и ты платишь за все моими.
«Нет врешь, козел. Меня не переупрямишь. Спрашивай иначе, коли хочешь ответ получить», – подумал Шумский, снова озлобляясь, и не ответил ни слова.
Пауза вышла длинная. Аракчеев снял нагар со свечи, взял перо и начал писать, скрипя по бумаге. Шумский водил глазами за его пальцами и за набегавшими крючками и строчками.
Прошло минут пять. Граф крякнул и продолжал писать… Шумский стоял в ожидании.
Прошло четверть часа и более… Время это показалось Шумскому целым часом. Если бы не стенные часы с гулким маятником, стоявшие близ дверей, то он был бы убежден, что стоит тут уже час.
Аракчеев остановился, заложил перо за ухо, как подъячий, и полез за носовым платком. Достав розоватый фуляр с желтой каймой, он высморкался неспешно, основательно и даже сановито.
Затем он спрятал платок, взял перо из-за уха и, перевернув большой лист бумаги, снова начал писать.
Прошло еще. пять минут, десять, двадцать и, наконец, после боя стрелка задвигалась дальше.
«Ах ты, инквизитор! – подумал Шумский. – Тебе бы при Екатерине у Шешковского служить».
И вдруг ему стало смешно при мысли, что Аракчеев способен продержать его у стола своего, как бы школьника, до полуночи.
«Вот колено-то отмочит… Давай попробуем. Это новое. Надо попробовать. У меня свободного времени, Алексей Андреевич, много. Ноги не больны… Посмотрим. По крайности потешимся…»
Аракчеев все писал… Шумский стоял… Перо скрипело. Маятник тукал… Стрелка бежала… Часы звонили часы и половины… А время шло и шло… Прошло час и двадцать минут… А всего с начала борьбы, с последнего вопроса графа около двух часов.
Покуда длилось молчание, Шумский невольно успел передумать о многом: о Еве, о кукушке и бедном фон Энзе… Даже о Грузине вспомнил он и о матери. Наконец, он пришел в себя от движенья графа, Аракчеев вдруг бросил перо, откинулся на спинку кресла и глянул на Шумского с искаженным от гнева лицом. Его переупрямили…
– На чей счет ты живешь? – выговорил он хрипливо.
– На ваш…
– Много ли зла я тебе сделал за твою жизнь?..
Шумский вспыхнул, затем опустил глаза и промолвил взволнованно:
– Вы мне зла не делали, но… Все то же… Зачем вы меня взяли из моего состояния, у матери?!.. Крестьянином я был бы счастливее.
– Привередничанье. Бабьи причитанья. Прибаутки с жиру. Ты сын Настасьи Федоровны и мой – нам на горе! Да не в том суть… А скажи мне, за что ты ненавистничаешь, издеваешься над матерью и над отцом? Какой в тебе бес сидит? Скажи мне. Рассуди. Что бы сказал мне государь, если б я на средства, которые имею от его милостей и щедрот, стал бы ему вредить и всякое на его счет худое выдумывать ради насмешки и издевательства. Что бы государь тогда со мной учинил? Скажи?
– Вы правы! Я виноват! – выговорил Шумский глухо. – Я… Я сам не знаю… Я сам ничего не понимаю… Карету я выдумал! Зачем? Не знаю. Досадить… За отказ барона из-за вас на мой брак… Я думал, буду убит уланом в кукушке и хотел, умирая, отомстить вам. Вот сущая правда! Карета, сделанная на ваши же деньги, подлость. Иного имени нет этой затее… Подлость. Низость. Я сам себе гадок… Да и не в первый раз. Во мне воистинну сидит бес. И рад бы я изгнать его, да не знаю как. Да и не хочу! Судите меня, как хотите, и наказывайте. Вот вся правда. Я хотел отпереться, налгать, свалить все на фон Энзе. Но не могу… Я могу, видно, лгать только тем, кого уважаю и люблю. Вот все. Больше не надо говорить. Больно много есть, что сказать… Накажите меня строго, жестоко, без жалости. И мне будет легче. Мы будем квиты. Милости ваши – мне нож… Поймите…
Шумский смолк, отвернулся и тяжело дышал…
Граф побледнел, протяжно просопел и, встав из-за стола, прошелся по горнице. Затем он остановился и выговорил, задыхаясь от гнева:
– Ладно… Накажу… И здорово. Здоровее, чем ты думаешь. Теперь вон… Две недели я тебе даю еще погулять флигель-адьютантом и сынком. Через две недели я тебе скажу, что я надумал с тобой подлецом учинить. Я сотру тебя с лица земли, которой от тебя тяжело приходится. А покуда… Вот, блудный сын, тебе задаток моего долга за карету…
Граф подошел к Шумскому шага на два и плюнул ему в лицо…
Аракчеевский «подкидыш» вернулся к себе бледный, но спокойный. Он точно не был вовсе оскорблен поступком графа и даже, казалось, забыл об этом. Он был раздражен тем, что этот «дуболом» прав, этот «идол» правду сказал. Поведение его, Шумского подло и низко, а поступок графа сравнительно маленькая гадость, заслуженная вполне…
Разумеется! Ведь средства к жизни, получавшиеся от этого человека, которого он прежде считал отцом, были большие. Прежде он и не помышлял, конечно, о том, что благодаря графу, сравнительно богат. Узнав, что он «подкидыш», а не родной его сын, он задумался было на счет получения этих средств, но ненадолго. Хотя ему и стало вдруг тяжело брать эти деньги, но тратить было также легко, как и прежде.
Мысль при заказе кареты, что он платит за издевательство над графом его же деньгами, не пришла ему просто на ум. Да и было не до того… Он собирался быть убитым.
Однако, у Шумского стало так скверно на душе, как никогда не бывало. Его тяготило что-то, давило… Вероятно, мысль, что этот ненавистный ему человек прав кругом, как он сам кругом виноват. И он стал себе невыразимо гадок.
– Ну, пускай отомстит! Квиты будем, легче будет! – решил Шумский озлобленно. – Да ведь и теперь почти квиты после эдакого… Ну… Это пустяки…
И мысли его перешли тотчас на баронессу, но не сами по себе, а насилием его над собой. Шумский тотчас справился о Пашуте и узнал от Марфуши, что та отправилась на Васильевский остров и еще не возвращалась.
– Грустная пошла туда наша Пашута, – сказала Марфуша. – Плакала.
– Плакала?
– Да-с. Я спросила о чем. Сказала мне: чую я, что предательствовать иду. Вот эдак же Иуда Христа предал. Он за деньги, а я-то зачем…
– Все вздор! – раздражительно вымолвил Шумский и, отпустив Марфушу, принялся курить и ходить из угла в угол по комнате.
– Диковинная жизнь! – забормотал он вслух. – От одного переплета избавился, в другой попал. Фон Энзе убил и жалею… Собираюсь жениться на Еве, а Аракчеев собирается со мной такое учинить, что пожалуй, не до свадьбы будет. Чудно. Когда же конец мытарствам. Две недели дал сроку. Зачем? Черт его знает… А это… Это?! Да ведь это вздор. Он особа, военный министр, а я офицерик…
И Шумский снова начал стараться думать о другом, о том, что за эти две недели надо во что бы то ни стало, хотя бы обманом, взять Еву, заставить этим барона согласиться на их брак… А браком обезоружить графа.
– Стыдно будет ему мстить! Да и жена, Ева заступится за меня. С красавицей-невесткой не сговорит.
Шумский сел и стал подробно и обстоятельно обдумывать план действий относительно Евы. Он доказывал себе мысленно, что женитьба на баронессе теперь двояко желательна, необходима, даже полезна…
«Если я ее возьму, – рассуждал про себя молодой человек, – барон поневоле согласится на наш брак. Если я обвенчаюсь, Аракчеев меня простит. Да я и сам повинюсь. Я виноват перед ним как ни верти. А от того, что я виноват, он мне менее ненавистен. Нет, он мне то менее, то еще более ненавистен. А „этого“ вот я еще не соображу… Как будто „оно“ тяжело… Сам не знаю… Какой я сумбурный, однако, человек. Создатель мой, какой я разношерстный… Умный, глупый, злой, добрый, шалый, безжалостный, мягкосердный, нахальный, совестливый… И черный, и белый… Зачем меня улан не убил?! Был бы теперь на столе и всей этой дурацкой канители жизни был бы шабаш! Моя жизнь – алтын. А его жизнь была порядливая, честная… Ему бы жить и жить. И это называется, вишь, судьбой… Так, видишь ли, Богу угодно… Вздор. Если Господь все видит и знает, не может Ему быть эдакое угодно… Это мы делаем, а не Он нас направляет… Справедливо ли, чтобы такой мерзавец, безродный подкидыш, как я, убивал честных людей, а сам оставался на свете… чтобы быть оплеванным! Правду говорит граф, что земле тяжело от меня приходится… Ох, да и мне тяжело на ней… Вот теперь Ева… Люблю ли я ее? Да! Так же как месяц назад? Нет! Теперь меньше. Почему? Дьявол знает. Но взять ее надо. Жениться надо… Так пошло все с лета, пускай так и идет до конца. А до какого конца? Чем я кончу? Никто этого не знает. Кто бы угадал, что сегодня в один день будет кукушка и… это… Эх, кабы меня улан убил… Теперь бы как хорошо было. Просто, спокойно, понятно… Мертвое тело. Недаром говорится про мертвеца – покойник. Про живого надо бы говорить – тревожник». Шумский встал, вздохнул и вымолвил вслух: