— Где же Шико?
Однако, когда тот действительно показался в конце коридора, господин д’Арманьяк загородил дверь, широко расставив ноги. Он уже издали учуял, что этот посетитель только встревожит короля, отдыхающего в ванне. Когда дворянин приблизился, оснований не допускать его стало еще больше. Господин д’Арманьяк скрестил на груди руки и выпрямился, как в молодые годы. Шико сказал:
— Не бойтесь, сударь, я не собираюсь врываться.
— Я вас не впущу, сударь. От вас воняет, как от козла, и вы пьяны.
— Сами вы козел, сударь, в этом кожаном переднике и с волосатыми ляжками. Что касается запаха, то им я обязан отвратительной мусорной яме; некий чревовещатель вынудил меня прыгнуть туда. А что я злоупотребил вином, после того как вынырнул на поверхность, так это вполне понятно. Я был подавлен неудачно закончившимся приключением и не решался в трезвом состоянии доложить его величеству обо всем, что случилось.
— Вы не войдете, — твердил господин д’Арманьяк неуклонно, но только для видимости. В ванной послышался плеск воды, король пробудился. Шико говорил звучным голосом, ничуть не приглушая его, он был совершенно трезв и точно рассчитал, что нужно открыть королю, а что, наоборот, следует утаить, смягчить, на что лишь намекнуть.
— Сир! — сказал бы я, если бы король мог меня слышать, — воскликнул он весьма громогласно. — Сир, ваш убийца, или человек, который хотел стать им, был солдат, никогда ранее не замышлявший зла. Одна только любовь совратила его с пути истинного. Как снести, если предмет страсти постоянно издевается над влюбленным, ради увеселения легкомысленного двора? Какой же это мог быть легкомысленный двор? — спросил сам Шико, потому что никто другой его не спрашивал. — Действие происходит в замке достославной дамы, именуемой королевой Наваррской. Какие же чудеса там творятся!
Он перевел дух. В ванной послышался всплеск, как будто купающийся резко повернулся. Однако Шико тщетно ждал возражения или приказа.
— Праздность — мать всех пороков, — заявил он наконец. — Любовь, ничего, кроме любви, во всем замке: вдруг является бедный солдат и напускает на себя важность. Он, видите ли, желает убить короля. Конечно, прославленная наваррская дама запрятала его в самое глубокое подземелье.
— Эй! Перестань врать! — послышалось из ванной.
— Нет, она очень плакала, — в смущении, сокрушенно говорил Шико. — Долго плакала, а потом прогнала солдата из замка…
— И меня об этом не известила, — вздохнул Генрих в кирпичной ванне.
— Как же она могла, — сетовал Шико; хотя он и сочинил все сам, но считал вероятным то, о чем скорбел. — Монахи, священники и прелаты приставали к ней неотступно, ей самой грозили смертью, стерегли ее, перехватывали ее письма, так что она поневоле должна была молчать и втихомолку лить слезы.
Здесь из груди господина д’Арманьяка вырвалось неожиданное рыдание. Королева Наваррская, о которой рассказывал Шико как о создании своей фантазии, для первого камердинера была живой спутницей эпохи кровавых ночей, пройденной школы несчастья, всех житейских тягот, которые сам он сносил вместе со своим господином на протяжении долгих лет. Тогда лицо ее изображало то жар страстей, то неземную высоту, прямо из постели она вела к престолу и звалась тогда Марго. Ее боготворило целое поколение, приверженное к человеческой красоте и к познанию человека — среди них был и первый камердинер, которому она протягивала свою несравненную руку. При этом воспоминании он всхлипнул еще раз и не мог уже остановиться. «Наша Марго смертельно ненавидит нас теперь», — думал стареющий д’Арманьяк. Не в силах подавить волнение, он покинул свой пост. Удаляясь все в том же кожаном переднике, он ловил ртом воздух, издавал душераздирающие стоны и захлебывался от невыплаканных слез.
Между тем в ванной было тихо. Там сидит тот, кто легко плачет, и потому большинство ему не доверяет. Почему же он не плачет на этот раз? Шико задумчиво покачивал головой, а смешной хохолок покачивался над его голым черепом. Он мог бы подсмотреть в замочную скважину, но не захотел. Там внутри, один, скрытый от посторонних взглядов, сидит голый человек под угрозой ножа; несравненная рука, некогда любимая свыше меры, не пожелала отвратить нож. А направлен он был одним из тех, что прыгают вокруг праздничных огней, самые резвые — на одной ноге, и он, король, слился со всеми ними. Ради них прослушал пышную мессу, отважился на смертельный прыжок. «Пусть будет так! Пусть свершится что суждено!» — думает, наверно, тот, кто сидит в ванне.
— Шико!
Времени прошло довольно много. Человек, стоявший у двери, больше ни к чему не прислушивался, он погрузился в думы. Когда прозвучало его имя, он встрепенулся и бросился в ванную.
— Запри дверь! — приказал голый король. — Сколько человек замешано в покушении? — спросил он тихо.
Шико точно всех перечислил, о прикрасах он уже не думал. Перед острым умом шута путь убийцы лежал как на ладони, так он и описал его: нет ни единого местечка в королевстве, которое при случае не могло бы уподобиться тому разбойничьему вертепу, откуда он сейчас явился. Но ведь разбойничьи вертепы забавны, во всяком случае не мешает от души посмеяться и над хозяином и над солдатом, который говорит чревом, а после убийства надеется стать невидимым. Однако же в ванной чувствовалось такое напряжение, что даже лица каменели. С большим комизмом, не намеренно, а в силу привычки, пересказал шут свой спор с хозяином насчет засола и колесования. Но лица у обоих точно каменные. Болван с искромсанным боком из-за собственной неосмотрительной кровожадности; чревовещание, пять приятелей и мусорная яма; в высшей степени комично, а лица по-прежнему точно каменные. Болван сбежал, это не важно, с ним вопрос окончен. Он отточит новый обоюдоострый нож, еще раз попытается выследить короля, будет пойман, ведь его теперь знают. Довольно о нем.
Шико кончил и молчал вместе с королем, который тоже мог только молчать. Внезапно он поднял голову.
— Одно хочу я знать. Ла Барр ни разу не приблизился ко мне настолько, чтобы вонзить в меня нож. Как же он думал сделать это?
Шико мигом вытащил из штанов нож, вытащил оттуда же, где его носил убийца, и швырнул его, куда — не было видно, так быстро все произошло. Король повернул голову и оглядел комнату. Позади него на стуле сидел его белый атласный наряд, точь-в-точь он сам, только без шеи; а там, где надлежало быть шее, в стене торчал нож, длиной с локоть, в самой шее, которой не было.
— Хороший прицел! — сказал Генрих. — Сто экю не пожалел бы, будь они у меня. — И рассмеялся лежа, как был, голый. Потом еще раз оглянулся на нож и громко захохотал. Шико из вежливости скривил рот. «Я ваш шут, — означало это. — Над своими собственными шутками я не смеюсь».
Вдруг Генриху пришло на ум:
— В церкви у пилястра стоял человек, он говорил с соседом шепотом, но я услыхал. Это был мой законовед, он говорил: — Ах, теперь он погиб. Только с нынешнего дня можно сказать о нем: готов на убой.
По поводу этих слов — готов на убой — Шико заржал как конь, ибо острота принадлежала не ему. Смеялся и Генрих, хотя умереннее. Чтобы поддержать веселое настроение, он то и дело поглядывал на нож, который торчал как раз там, где могла быть его шея, но где ее не было.
IV. Радостное служение
ТОРЖЕСТВЕННАЯ ЦЕРЕМОНИЯ
Святое миро для помазания и посвящения королей Франции хранилось в Реймсе, но этот город по сию пору принадлежал Лиге. И столица тоже все еще была в руках врага. Генрих настойчиво стремился войти в Париж, только сперва он непременно должен быть миропомазан и коронован. Он бы, пожалуй, пренебрег этой повинностью, но ей придавалось огромное значение; а потому были предприняты розыски святого мира. Лучшее, какое нашлось, было связано с памятью святого Мартина: для Генриха это решало вопрос. Он знал каждую пядь своего королевства, за которое так долго боролся, и помнил, потому что сам отвоевывал их, какой у каждой местности патрон: чаще всего попадался Мартин. Отлично, остановимся на Мартине, а вместо Реймса изберем город Шартр и его собор, высоко чтимый народом. Ни один истинный католик не отнесется с презрением к торжественной церемонии, местом действия которой будет Шартрский собор.
Однако Генрих не забыл, что и в Сен-Дени, где он отрекся от ереси и принял истинную веру, восторг был всеобщий, из Парижа явилось множество народу, с которым он торжественно слился, но при этом откуда-то вынырнул убийца. Вернее, убийца с самого начала был тут; он мало чем отличался от народа, среди которого скрывался и который, казалось, был предан королю душой и телом. Нет, это заблуждение, люди вонзают нож точно так же, как славословят и падают на колени. Обстоятельства меняются, и дух человеческий многообразен. Наша вина, наша великая вина в том, что мы не могли побудить добрый люд, как его называют, всегда быть добрым. Жизнерадостность, снисхождение и милосердие одни достойны разумных существ. Но есть ли где-нибудь государство, в котором царят они? А потому необходимы торжественные церемонии, способствующие очищению растленных душ. «Если я буду почаще прибегать к таким церемониям, — думал Генрих, — быть может, под конец даже у моих убийц на глаза навернутся очищающие слезы, хотя полагаться на это нечего. Надо самому подавать пример. Не убивать, а помогать жить. Вот в чем суть королевской власти, подлинной власти», — понял он, и отнюдь не впервые, ибо таков был предначертанный ему с самого начала путь. Но даже по случаю столь возвышенного события он не мог до конца продумать сущность власти: слишком много предстояло сделать.