— А меня сразу в постелю принял! Значится, я получше и пособлазнительнее Груньки! Велика, должно быть, моейная неотразительность. И Егорий-пушкарь соблазнился, когдась я подол задрала повыше нарошнучи! — улыбалась блаженно Мокридушка, закрывая глаза, подставляя угреватое и сальное лицо печному жару.
— Ты еще не ушла? — выглянул сверху из-за печной трубы Охрим.
Он там лежал на печке, письмо какое-то сочинял, мурлыкал. Ожил старик, а вот спать не приглашает... Какой острогой его зацепить?
— Не ушла, охлынуть надобно. А на дворе снег и слякоть. Хороший хозяин собаку не выгонит в такую погоду.
— У меня ж места нет, Мокриша. Полати забиты старьем.
— Я бы с тобой на печку легла.
— Печка тебя не выдюжит, развалится.
— Можнучи на пол бросить тулуп.
— Иди домой, Мокриша.
— Ладно, вытащу варево и пойду.
— Спасибо! Спасибо!
— Из спасибо шушун не сошьешь.
— Я тебе мало заплатил?
— Не богато.
— Сколько еще надобно?
— Два золотых.
— Возьми сама из кованого сундука.
— Я честная, больше правды не изыму.
— Что нового в станице, Мокриша?
— Церкву поставили, она пела колоколом дивно...
— Слыхал.
— На исповеди я призналась отцу Лаврентию, что блудничала с Васькой Гулевым, с Егорием-пушкарем и с Хорунжим.
— Ну и дура! Бога-то нет!
— А у меня на душе легче. И отец Лаврентий пригласил меня убирать избу...
— А селитроварню новую Устин Усатый поставил?
— Задымил трубой. Но на стене кто-то кажную ночь пишет углем: «Меркульев, отдай миру утайную казну!». Атаман свирепеет, а не могет поймать писца. А что, Охрим, есть такая утайная казна?
— Нет, Мокриша.
— А говорят, есть: двенадцать бочек золотых, двадцать серебра и кувшин золотой с адамантами, смарагдами...
— Это бабушкины сказки.
— Бают, что вы увезли казну на лодках и закопали где-то под Магнит-горой.
— Кто бает?
— Зоида Грибова...
— Она ж в бегах...
— Ни! Зойку поймали — в подполе у сорокинской тетки.
— Казнили?
— Ни! Помиловали. Отец Лаврентий за нее просил.
— Будет жить проклятой. К ней же никто не подойдет в станице.
— Ошибаешься, Охрим. Сидят у нее ночами напролет Гунайка Сударев, Иудушка Мирончиков, Вошка Белоносов и Митяй Обжора...
— Це не казаки!
— Ты пошто, Охрим, не привечаешь Зоиду? Она ить твою веру проповедует: мол, все должно быть общим у казаков — и земля, и табуны, и жены, и куры...
— Я не хочу говорить с тобой об этом, Мокриша. Иди домой. А бочки какие-то и кувшин золотой я сам видел в подполе у Меркульева. Но то личный атаманов схорон, а не войсковая казна. Ты токмо не говори никому, Мокриша. Лихих людишек много.
— Буду молчать, как могила!
Мокрида сунула ноги в сапоги, надернула шушун, заторопилась.
— Прощевай, Охримушка!
И побежала она прямиком через снежную и слякотную ночь не к тетке, а на окраину, к избе Зоиды Поганкиной. Охрим понял это по лаю собак. Болтовня о схороне утайной казны возле Магнит-горы его не очень беспокоила. Это у них предположения. Найти золото невозможно. Надобно точно знать место, где оно укрыто.
Охрим изорвал только что законченное письмо, поправил фитиль светильника, снова обмакнул гусиное перо в чернила: «Здравствуй, Сеня! Третий раз пишу тебе и рву на клочья послания свои суетные. Неделю я провалялся в жару и бреду после морского похода. Винюсь, что не ответил сразу на твой папирус. Ты сообщаешь, что князь Голицын обвиняет меня в краже мыслей. Клянусь тебе: я никогда не видел и не читал «Город солнца» Томмазо Кампанеллы. Я никогда не встречался и не разговаривал с Джованни Доменико, хотя бывал в Италии. Ехидство князя зряшно. И как я мог прочитать сию книгу, если она написана в 1602 году, да еще и в тюрьме. Надзирателем я там не служил. Из твоего изложения я понял, Сеня, что Доменико, то бишь Кампанелла, предлагает в правители ученых монахов, попов. А я в бога не верю. Отказался я и от мысли иметь общих жен. Это противно натуре человека, животно, гнусно и низко. Стыдно, что я такое проповедовал. Человек живет семьей. Семья — постоянством. А земля, реки, табуны и урожай должны быть общими. Республикия с выборной властью, равенством — высшее достижение общества. У нас некие Телегины и Коровины давно предлагают разделить земли на поместья. Но если бы мы так сделали, не стало бы казачества. Зародились бы мироеды и рабы. Голутва на Яике, как и на Дону, гнет спины на домовитых казаков. Жиреют крепкие хозяева не токмо своим трудом, но и потением покручников! Потому и надобно, по-моему, запретить золото и богатство.
Сеня, ты пишешь, что «Город солнца» обуквен печатно в 1623 году... Вышли мне одну книжицу, не жалей дукатов. И достань обязательно для Меркульева «Повесть о прихождении литовского короля Стефана Батория на великий и славный град Псков». Он не читал сию летопись. Она написана изографом псковским Василием в 1582 году. У князя Голицына два списка повести в библиотекии. Меркульев носится здесь, восхваляя участие баб в бою за речной брод. А псковские жены тогда «в мужскую крепость облеклись», брали штурмом башни, захваченные литовцами. Из ручниц бабы стреляли, с пиками и саблями шли яростно в битву. И так — всем городом! И победили они страшное, тысячепушечное войско литовское. А у Меркульева сто баб из пищалей по безоружным ордынцам стреляли... Атамана, однако, сие почему-то потрясло. Не знает Меркульев Руси! Посему вышли ему обязательно повесть о защите Пскова. Дабы он не молился на своих баб.
В казаки не рвись особо, Сеня! Свобода на Яике зашаталась. Ведь главное казацкое сокровище — это республикия. А Меркульев норовит устроить с царем и патриархом торг, присоединиться к Московии. Казацкий круг его, пожалуй, поддержит. Эх, казаки, казаки! Готовы они продать свою великую и независимую республикию за сытость, спокойствие и благополучие. Но если Яик присоединится к Московии, я уйду искать вольную землю Беловодье. А то подамся к запорожцам, там дружок мой атаман Тарас Трясила войско собирает для битвы с поляками. Передай, Сеня, низкий поклон келарю Авраамию Палицыну, если он жив. Да не позабудь сказать князю Голицыну, что я никогда не читал «Город солнца» у Кампанеллы... Обнимаю! Твой дед Охрим».
Богудай Телегин бросал хворост под казан с ухой из пробной проруби, кутался в тулуп. Он вспоминал минувший Покров — начало осенней плавни на Яике, когда рыбу черпают ярыгами с двух лодок. Каждую сеть Телегин и Скоблов проверяли тогда с вечера. У всех ярыги были по сорок локтей. Но за ночь Гришка Злыдень, Ивашка Оглодай и Емельян Рябой подрастили свои черпалы, дабы поболе рыбы хапнуть. А он, атаман плавни — Богудай, заметил ухитрительную жадность. Лодки у рушителей сговора отобрали, сети изрубили в куски. Емельяна Рябого за непокорство сбросили в воду посеред реки; еле-еле выплыл он. Ивашку Оглодая избили, сорвали с него для сраму порты. Гришка Злыдень отмахался и сбежал. Остались осенью без рыбы также Сударь и Суедов. Они заворовались нонью: вышли на воду под утро одни, когда все спали. И на какие токмо преступы не толкают людей эти осетры и севрюги!
Но рыбы много было. За двенадцать ударов завалили весь берег возле устья. Обычно осенняя плавня длится месяц. А тут за две недели обогатились ловцы, загрузили корабли купца Гурьева и ушли сами тяжелыми от добычи. А многие и раньше оставили плавню, после седьмого удара. Нечай тогда в морской набег собирался, не прельщала его рыба. Илья Коровин и Хорунжий были на Магнит-горе. Казаки не очень-то любят осеннюю плавню. Бабы не участвуют в ней, детишки с берега не глядят, нет праздника! А все потому, что рубеж ловли далеко от городка: за двести верст в сторону моря. Ближе не можно начинать — там полоса двух зимних багрений.
Полковник Скоблов, Телегин и Устин Усатый сидели тогда в окончанье тоже возле такого казана с ухой.
— Жалко Емелю Рябого, пей мочу кобыл!
— Да, Злыдень, Сударь и Рябой остались у нас без рыбы и на весенней плавне! — сказал Богудай.
— Путаешь! — мешал уху черпалкой Скоблов. — На севрюжьей плавне заворовались Емеля Рябой, Мирончик и Белоносов.
Севрюжья плавня грядет в апреле, опосля ледохода. Раньше завсегда на эту добычу избирали атаманом Илью Коровина. У него на челне пушка, парус, шесть гребцов. А казаки-рыболовы токмо в малых одноместных ладьях. У каждого сеть-запута. Одно бросово с малыми ячеями, другое — с большими. Плавунец держит сдвоенную сеть на воде. А казак две верви в руках Трепетно сжимает, будто вожжи. Запутается севрюга в сети, запляшет плавунец, возрадуется рыболов. Но лодьицы у неумелых опрокидываются.
А по берегу — ликование, праздник. Не то, что в осеннюю плавню. Бабы платками машут, ребятишки визжат, на деревья карабкаются. Выстрелит пушка рыбного атамана, начинается севрюжья ловля. Вечером грохнет затинная пищаль — сворачивают сети у рубежа. Белуг и осетров не можно брать весной с лодок, урон будет в размножении рыбьего стада. Их добывают токмо на учуге — крупных. И на багрении. А кто нарушит разумный порядок, тот может пострадать. Рыбу отберут, побьют.