– Вы нам дадите два дня на размышление, Михаил Андреевич, – проговорил барон робко.
– Я уже вам объяснял, барон, и повторяю, что в таком важном вопросе – что может значить размышление? На это нужен год или одно мгновение. Если вы, баронесса, никого не любите и ваше сердце свободно, то я сумею заставить вас полюбить себя! Вся моя жизнь будет посвящена на то, чтобы сделать вас счастливой и заслужить вашу любовь.
– Все это так неожиданно, – заговорила Ева едва слышно, – что я не могу… я не знаю.
– Но могу ли я надеяться! – вскрикнул Шумский. – Дайте мне хоть тень надежды, что скоро я буду счастлив. Скажите мне, что вы почти согласны. Или скажите, что я вам ненавистен, что своим дерзким появлением и поведением у вас в доме г. Андреев сумел заслужить только одно ваше презрение или ненависть!
– Нет! – твердо произнесла Ева, не подымая глаз, и прибавила чуть слышно: – Напротив…
Это отрицание по отношению к Андрееву все сказало Шумскому. Он сразу понял, почти почувствовал по ее голосу, что она была неравнодушна к Андрееву и только сдерживала себя, а теперь рада сознаться…
Шумский вдруг поднялся с места, упал на колени перед Евой и воскликнул:
– Одно слово! Ради Бога! Сейчас.
Барон при движении молодого человека вскочил с места и бессмысленно задвигал руками.
– Барон! Просите! Умоляйте вместе со мною! – воскликнул Шумский и почувствовал, что голос его звучит без малейшего оттенка страсти и чересчур театрально, напыщенно.
Ева наклонила голову на грудь и, тихо двинув рукой, протянула ее молодому человеку. Шумский схватил ее со страстью, поцеловал два раза и, поднявшись, двинулся к барону, Нейдшильд уже был около него и принял его в свои объятия.
– Мой fils![30] – слезливо произнес он, как бы начиная длинную речь, но смолк и заплакал…
Шумский шибко подкатил к своей квартире только в сумерки. Коляска была совершенно сплошь забрызгана грязью, а лошади, красивые и породистые, страшно взмылены. Кучер, отъезжая от подъезда, закачал головой и проворчал что-то укоризненно. Шумский вернулся домой, объездив человек десять прежних товарищей, чтобы созвать их к себе вечером.
На крыльце он зазвонил так, что после второго звонка железный прут остался у него в руках. Копчик стремглав бросился отворять и оробел, ожидая грозы. От выражения лица барина, вошедшего в переднюю, Копчик тоже просиял и посмелел.
– Хорошие вести, Михаил Андреевич, – смело заговорил он.
– Ты почем знаешь? – весело отозвался Шумский.
– Иван Андреевич сказали.
– Что врешь, дурак! Нешто Иван Андреевич мог знать то, чего я не знал! Да, хорошие вести! Придется мне и тебя, и Пашуту простить.
Копчик с удивлением взглянул на барина.
– Ты как же догадался? – произнес Шумский.
– Иван Андреевич сказали.
– Да полно врать! Нешто он знал, что я свататься буду!
На лице Копчика выразилось такое изумление, он так растопырил руки, что Шумский сообразил все.
– И я тоже хорош, – выговорил он смеясь. – Воображаю, что у меня на лбу написано то, чем голова и сердце полны! Какие твои хорошие вести?
– Пашуту накрыли.
– Где?
– Иван Андреевич сегодня разыскал и накрыл подлую тварь.
Но несмотря на все старание Копчика, голос его звучал фальшиво.
– Где?
– Укрывается у этого самого офицера.
– Какого офицера?
Копчик хотел отвечать, но в эту минуту на пороге появился Шваньский с важным, но и довольным лицом.
– Да-с! Меня хоть обер-полициймейстером столичным назначить! Каково быстро дело обделал!
– Где же она?
– У г. фон Энзе. Вишь, какой новый притонодержатель выискался! Воровской притон в столице содержит. Мы его теперь прошколим. Он, немец, узнает от нас, что значит чужих холопов укрывать! Мы ему зададим!
Шумский вошел в гостиную и молча остановился среди комнаты, как бы соображая и обдумывая нечто, что его удивило.
Он только теперь вспомнил об улане и думал:
«Что такое фон Энзе? Что он для Евы? Ведь казалось по всему, что он ее нареченный. Стало быть, она его не любит и никогда не любила. Откуда же его претензия на защиту Евы? Почему Пашута, любимица баронессы, убежав, укрылась у улана, а не у кого-либо другого? Стало быть, есть нечто общее между Евой, фон Энзе и Пашутой. Теряет ли это „нечто“ свое значение теперь или нет? Ева не знает, однако, что Пашута укрылась у улана!»
Шумский пожал плечами и вымолвил вслух:
– Ничего между ними быть не может! Теперь видно ясно, что Еве нравился Андреев. Она счастлива, что он стал Шумским.
Прислушавшись к словам своего патрона, Шваньский изумился. Через мгновение он спросил:
– Как же прикажете, Михаил Андреевич, получить беглую девку? Через полицию требовать или просто мне за нею съездить? Я могу и один.
– А упустишь?
– Помилуйте! Побежит если по улице от меня, закричу: «караул! держи!» и поймаю опять.
– Ступай, пожалуй. Только, Иван Андреевич, знай, обстоятельствам перемена. Мне Пашута ни на какого черта не нужна и, пожалуй, пускай гуляет.
– Что такое?
– Я, братец мой, жених.
– Ох! – воскликнул Шваньский так, как если бы его ударили палкой по голове.
– То-то – «ох». Удивительно?
– Еще бы не удивительно, Михаил Андреевич! Даже, извините меня, я не верю. Не такой вы человек, чтобы вам жениться. Ну, какой же вы супруг! Помилуйте! Изволите вы шутить! – прибавил Шваньский и начал хохотать, как бы услыхав какую остроту.
– Дурак ты, и больше ничего! Толком тебе говорю, что я сейчас просил руки баронессы и – жених.
– А когда же вы благословения родительского просили, – вымолвил Шваньский уже серьезным голосом.
– Какого? – проговорил Шумский, вытаращив глаза, и тотчас же прибавил:
– Ах ты! Черт побери! Ведь из ума вон!
И молодой человек вдруг расхохотался звонко на весь дом.
– Вот штука-то! Ведь я батюшке-родителю-то, в самом деле, ни слова не говорил! Фу, ты, какая будет теперь катавасия! Ведь барон-то, так же, как и я, небось уж домов десять объездил и всем рассказал. Дойдет до графа – черт его знает, как он примет известие. Надо скорее к нему. Скажи на милость, как все это вышло! Из ума вон! Вели скорее подавать лошадей! Да нет, не надо. Загнал и так. Возьму извозчика. А ты будь тут. Придет Квашнин, задержи его. Если еще кто приедет из офицеров, всех задержи. Будет у нас сегодня всю ночь девишник или мальчишник. А я к этому, к тятеньке своему. Надо ему скорее объяснить. А то обозлится, коли со стороны узнает. Ах, черт их возьми! Из ума вон!
Шумский быстро двинулся в переднюю, накинул шинель и вышел на улицу.
Но едва он сделал несколько шагов, как вслед за ним выскочил с крыльца Шваньский и догнал его.
– Михаил Андреевич! Время терять не гоже! Ведь она может от него удрать куда.
– Что ты? Про что?
– Да Пашута же! Ведь она может укрыться от улана. Что же я – хлопотал, искал, а дело прахом пойдет! Прикажите взять ее оттуда.
– Бери, черт с тобой! Привязываешься с пустяками.
– Как же прикажете: одному или через полицию?
Шумский хотел сказать: «ступай один», но запнулся и подумав, выговорил:
– Нет! Скандал, соблазн надо! Бери полицию, набери побольше! Понял? И будешь брать Пашуту у фон Энзе, наделай там черт знает чего. Понял? Такого шума и таких гадостей наделай, чтобы во всем квартале разговор пошел. Я все на себя беру. Да понял ли ты?
– Понял-с, понял-с! – заговорил Шваньский, ухмыляясь.
Шумский двинулся, но снова остановился и жестом подозвал Шваньского.
– Слушай, Иван Андреевич! Серьезно сказываю. Дело важнеющее. Ступай туда с полицией и придумай, – ты у меня умница, – придумай, каких бы тебе самых пакостных пакостей напакостить в квартире улана. Нашуми, накричи, выругай его на все лады. Действуй по моей доверенности и на мою голову. Наделай там всего, чего только можно – хуже. Ну, хоть подожги квартиру, да спали все!
– Как можно-с!
– Да, знаю, что нельзя. А ты надумай, что хуже пожара, и чтобы тоже дым коромыслом на всю квартиру пошел. Услужи, голубчик! Век не забуду. И покуда не надумаешь какой первейшей и знатнейшей мерзости, по тех пор не ходи. Понял ли ты?!.
– Понял-с.
– Да хорошо ли ты понял?
– Да уж будьте, Михаил Андреевич, спокойны. Не первый раз.
– Мне нужно, чтобы в его квартире, этого проклятого улана, произошли чудеса в решете, чтобы сам черт в ступе и всякая дьявольщина на всю столицу разнеслась. А за мною считай за это самое деяние ровнехонько сто рублей.
– Слушаю-с.
– Ну, вот, докажи еще раз, что ты умница и меня любишь. Могу ли я надеяться?
– Помилуйте, Михаил Андреевич, – уже обидчиво произнес Лепорелло. – Я так распоряжусь, что даже вот как… – Шваньский стукнул себя кулаком в грудь. – Вот как-с скажу: самому мне потом стыдно будет на людей смотреть.
– Ну, вот, спасибо!..
И Шумский, рассмеявшись на всю улицу, быстрым шагом двинулся по Морской.
– Молодец на это, – бурчал он себе под нос. – За это я и люблю. Глупое животное, а на иную мерзость – о семи пядей во лбу.